Воспоминания узников концлагеря фалькенберг. Воспоминания о концлагере гремендорф. – А почему, почему они не могли есть этот хлеб

Накануне Дня Победы корреспондент агентства ЕАН встретился с бывшим пленным нацистского концлагеря. О том, что удалось пережить пленнику в немецком заточении, кто помог ему выжить и была ли человечность в фашистской Германии, читайте в нашем материале.

С того дня, когда узника концлагеря Евгения Морозова освободили из немецкого плена, прошло 69 лет. Все это время каждое утро он просыпается с мыслями об адском времени, проведенном под надзором фашистов, будто бы снова и снова переживает эти дни. Своими воспоминаниями бывший узник германского плена поделился с корреспондентом агентства ЕАН.

Фильмы, снятые на глаза

Рассказывая о войне, Евгений Иванович смотрит в стену, в пол, куда-то в пустоту, словно видит сквозь них жуткие фильмы, снятые на его глаза.

«До войны наша семья жила на Украине. Когда война началась, то казалось, что она где-то. К нам она пришла в 1942 году. У меня день рождения был 30 июня, исполнилось мне 14 лет, а 10 июля в город пришли немцы», - вспоминает он.

После этой фразы глаза старика становятся влажными, а взгляд - напряженным и в то же время очень грустным.

«Я в это время был на фабрично-заводском обучении. Меня на войну не забрали, взяли только старших. Была установка - врагу ничего не оставлять. И в городе взорвали насосную станцию. Часть документов о взрыве осталась у отца, их надо было передать в Соликамск. Я решил идти вместе с отцом. Нам дали три телеги. Не знаю, чем они были нагружены, но были очень тяжелыми. Когда разбирали телеги, к нам подошли бойцы. Как оказалось, это была пулеметная рота, которая вышла из боя. Они отступали. Солдаты забрали у нас телегу с лучшими лошадьми и увезли на них раненых. Избавившись от ненужного нам груза, мы стали быстрее продвигаться, но оторваться от немцев не могли - фашисты кидали с самолетов на нас куски рельс, бочки. Мы вышли на дорогу, которая вела к Сталинграду, но вскоре немцы оказались впереди нас и отрезали нам путь, пришлось повернуть в сторону Ростова», - продолжает Евгений Иванович, и его начинает бить мелкой дрожью.

По дороге в ад

«Мы дошли до ростовской деревни Алексеевка. После нее должны были подняться на холм, а дальше идти к Дону на переправу. Но не успели - там были немцы. Открытой дороги не было, и пришлось ждать вечера. Спрятались в саду под кустами смородины и крыжовника. По тому участку, где мы сидели, стреляли из минометов. Я, отец и еще двое рабочих во время обстрела сидели в полуразрушенном сарае, и в него зашел немец с ручным пулеметом. Приказал нам встать и выйти. И нас, как баранов, погнали в центр села к церковной ограде. Немец стал выстраивать всех в колонны. Объявили, что вся молодежь из Ворошиловграда и Краснодона должна идти домой. Отец сказал - иди. И я пошел. Позже стало ясно, что фашистам нужны рабы», - сказал бывший узник концлагеря и замолчал.

Это была самая страшная дорога в его жизни. Он оказался босым, без документов, продуктов и теплой одежды.

«У каждого из нас были вещи, разложенные в свои мешки. Я свою сумку оставил в пути следования на сохранность одной семье милиционеров, которая отступала вместе с нашими войсками. Оказалось, что они уехали, мою поклажу увезли с собой, и я остался ни с чем. Мне хотелось найти отца, и я стал пытаться догнать колонну с военнопленными, но не смог. Шел три дня за колонной босой. После этого понял, что надо возвращаться домой, а значит, проделать ту же самую дорогу, которую мы проделали с отцом. Немцы развесили объявления, что можно передвигаться только по центральным дорогам. Тех, кто пойдет по проселочным, ждет немедленный расстрел. И я пошел. Иду, вижу впереди группу немцев. И они меня заметили, зовут: «Комм, комм». Я подошел. Фашисты вручили мне две коробки с пулеметными лентами, перевязанными проволокой. Нагрузили как ишака. И я до вечера нес коробки. Зашли в деревню. Остановились во дворе. Хозяйка дома дала мне вареную кукурузу и рассказала, что в соседнем дворе немцев нет. И я, не бросая кукурузы, сбежал. Спрятался в поле с высокой пшеницей и проспал всю ночь. Пошел дальше и снова встретил на дороге двух немцев. Услышал выстрел. Четко слышал, как пуля прошла мимо - понял, что они стреляют в меня. Решил делать вид, что меня это не касается, хотя у самого поджилки тряслись. После каждого выстрела они хохотали, но мне невесело было. Когда дорога меня привела в низинку и я перестал видеть немцев, у меня только силы хватило, чтобы сесть и заплакать» , - с усилием закончил Евгений Иванович, и из его влажных зелено-голубых глаз потекли крупные слезы.

Некоторое время он молчал, снова смотрел куда-то в пустоту. И, глядя на него, тоже хотелось плакать. Он вздрагивал, слезы капали на дрожащие руки.

В аду

После долгой дороги 14-летний Женя вернулся домой к матери и брату, который был младше на 9 лет. Город находился в оккупации. По всем улицам развесили объявления о том, что всем жителям такого-то возраста надо собраться. Ровесники собирались уйти в лес к партизанам. Поступить так же Евгений не мог - испугался оставить своих родных.

«Тем, чьи парни в подполье, немцы грозили расстрелом, и я пошел в школу на сбор. В плен нас оформляли наши же учителя, которые теперь служили немцам», - рассказывает бывший узник.

Пленников везли в Германию, как скот, - стоймя в закрытых вагонах. Сидеть было нельзя и негде. На станции несколько переполненных вагонов отцепили и оставили людей взаперти без воды и еды. Пленники в них просто умирали от голода и жажды. Несколько дней эти вагоны с живыми и мертвыми людьми стояли на станции, а потом пришли немцы. Они открыли состав и отправили всех выживших русских в плен, где долго гоняли по этапам. Так Евгений Морозов оказался в немецком городе Брауншвейг в концлагере.

«Я приехал в концлагерь босым. Были парусиновые туфельки, но они развалились. Пытался каким-то тряпьем обмотать ноги, но не получилась - материала подходящего не было. Спасало то, что лагерь находился при металлургическом заводе - днем то шлак теплый, то труба какая - прислонишься и согреешься. В 6 утра мы уже стояли на проверке, нас по счету приводили и уводили. Если на работе провинишься - жди вечером наказания. А наказание зависит от настроения охраны. Захотят порезвиться - помордуют несколько человек, поиздеваются, но мне немножко повезло», - проговорил Евгений Иванович и грустно улыбнулся.

«Меня определили в группу, которая работает по ночам, а днем находится в лагере. На голодный желудок не спалось, и мы при случае всегда крутились возле кухни в надежде прихватить что-нибудь съестное - картофельных очисток или еще чего-нибудь. На кухне работали несколько русских женщин, а ими руководила немка Марта. По разговорам можно было понять, что они уважают ее и хорошо к ней относятся. У меня как раз открылись раны на ногах. Она увидела мои голые ноги, дала картошки и сказала приходить к ней каждый день. Я приносил котелок, и Марта наливала мне еду из общего котла», - с благодарностью вспоминает узник концлагеря.

Кроме картошки и баланды немка, рискуя жизнью, выдавала узнику двойную порцию хлеба.

«На раздаче она протягивала мне хлеб в левую руку, а в это время я брал второй кусок в правую руку. За Мартой стоял вооруженный офицер. Очень противный. Он оставил на восточном фронте кисть руки и русских органически не переваривал. Если бы заметил - расстрелял тут же. Если бы не Марта, я, наверное, не протянул бы», - говорит Евгений Морозов.

Очень много людей в концлагере умирали от голода. Истощенные тела сбрасывали в траншеи за зданием барака. Две из этих огромных ям были полные, а третья заполнялась с каждым днем. Рвы были шириной с человеческой рост и длиной в 30 метров.

О том, как фашисты убивали военнопленных, Евгений Иванович не рассказывает. Молчит о том, что в Браушвейге были газовые печи, что трупы в траншеи увозили сами узники. Только когда видит по телевизору или в Интернете фотографии лагерей смерти, говорит, что в плену все это было.

Все три года бывший узник проходил босой в том тряпье, в котором попал в концлагерь. Обе ноги почернели, образовались раны и гнойные волдыри.

«В лагере был врач, здоровый мужик, и две его помощницы - сытые щекастые девки. Я зашел в кабинет, он говорит, залезай на стол и поднимай руки. Я поднял, одна девка схватила за руки, вторая за ноги, а доктор без всякого замораживания разрезал волдырь. Я начал кричать, ругаться, тогда он что-то еще ковырнул, и я потерял сознание. Пару дней дали отлежаться, а потом погнали на работу», - вспоминает пленник.

Фашисты бесчеловечно относились к пленникам.

«Желудки у всех узников были расстроенные. Только подумаешь о том, что в туалет надо, - как уже не успел. Утром какой-то бедолага побежал туда и не дошел до туалета - облегчился по дороге. Полицаи не поленились поднять три барака - выстроили, прочитали лекцию, а потом заставили голыми руками донести это до туалета», - рассказал Евгений Иванович.

Свое отношение к русским военнопленным немцы изменили после битвы за Сталинград.

«Они стали спрашивать нас про то, как мы жили, кем работали наши отцы. Одним словом, они поняли, что русские - это тоже люди», - подытожил бывший узник.

Негромкая победа

Известие о победе в концлагерь Брауншвейга пришло тихо, не было таким громким, как его показывают в фильмах. Не было громких криков «Победа, победа!», не было музыки и радостных солдат. Освобождать пленных пришли канадские и британские военные.

«Зашли в казарму, погигикали и ушли. Вот и все», - вспоминает Евгений Иванович.

После освобождения из плена многие товарищи Морозова снова попали в плен, на этот раз советский. Доказать, что ты оказался в плену по воле случая, что не сдался и не отступал, было невозможно. Но Евгению Ивановичу снова повезло - его призвали в армию, и в Россию он вернулся уже в статусе военнослужащего. Но и в армии, и еще много лет после этого бывшему узнику приходилось доказывать, что он такой же русский, что он ни в чем не виноват.

«Каждый день папа вспоминает что-то из своей военной жизни, Марту, своих товарищей из лагеря. Наверное, для него они до сих пор самые близкие родственники», - говорит дочь Евгения Морозова.

Фото: wikimedia.org, theglobaldispatch.com,telegraph.co.uk, pixabay.com

11380 30.10.2014

В распоряжении редакции оказались воспоминания узника ГУЛАГа. В 1937 году 20-летний студент был осужден по 57 статье и отправлен в Вятлаг. Согласно воле автора, мы не раскрываем его имени

В распоряжении редакции оказались воспоминания узника ГУЛАГа, записанные в 80-е годы прошлого века. В 1937 году этот человек, 20-летний студент житель Свердловска, был осужден по 57 статье и отправлен в Вятлаг. Согласно воле автора, мы не раскрываем его имени.

В конце 1937- начале 1938 года в Вятлаг один за другим прибывали эшелоны заключенных. Среди них был и я.

Открылись ворота и мы вошли в зону. Один из нас немного замешкался на входе, за что получил от охранника пинок: «Не отставай, вражина!»

Перед нами стоял нарядчик. От этого человека напрямую зависело благополучие заключенного. Это был молодой парень, осужденный по бытовой статье, был он в дубленом полушубке, в добротных валенках, весь какой-то чистенький и весьма довольный собой.

— Шпана политическая! Враги народа! А ну за мной в палатку! На исправление и перевоспитание.

И мы двинулись за ним.

Территория лагпункта показалась нам странной – после вырубки леса она была вся в пнях различной высоты, исключение составляли две расчищенные площадки по обеим сторонам. Впереди шел нарядчик, за ним, обходя пни и ковыляя, тянулась наша цепочка. Идти по плотному снегу, смерзшемуся со мхом было не так легко. Из палатки, занесенной снегом, доносились приглушенные голоса. Распахнулись двери, и мы по одному стали входить.

На нарах среди дыма и чада сидели люди в зимних лохмотьях, этап, прибывший из Перми. При нашем появлении они вскочили со своих мест и, окружив нас, наперебой стали задавать вопросы. В палатке были те же пни, что и по всей территории зоны, только снега нет. На полу – покров мха, стены – брезентовые, окон – нет. Сплошные двухъярусные нары на всю длину палатки с широким проходом посередине. При входе и в противоположном конце горело по фонарю «летучая мышь». Обогревалось помещение с помощью двух железных буржуек. В конце прохода стоял простой стол, сбитый на крестовине. Подойдя к столу, нарядчик сел на пень, закурил, и не спеша начал записывать профессии прибывших. Узнав, что среди нас оказалось много железнодорожников, начетчик махнул рукой и сказал, что это пока ни к чему: «Железной дороги еще нет, а когда будет, вы все передохнете! Утром после подъема - все на лесоповал».

В палатке не было бака с водой для умывальников, для питья растапливали снег. Туалет был наскоро сколочен из пяти досок и находился рядом с палаткой, антисанитария в нем, да, впрочем и в самой нашей платке была жуткая. Постельных принадлежностей не выдали, спали в том, в чем ходили днем. На стенах изнутри палатки не таял иней. Отогреться можно было только сидя у самой печки.

Утром следующего дня, когда было еще совсем темно, нас разбудил глухой звон. Били молотком в кусок рельса. Мы все слышали эти звуки, но не поднимались. Лежали на нарах, прижатые друг к другу, боясь пошевелиться, чтобы не упустить тепло. Так прошло несколько минут. Вдруг в палатку влетел человек с палкой и набросился на тех, кто не успел подняться, нанося удары, куда попало. Позже мы узнали, что это был молодой начальник лагпункта Гребцов.

— Ишь, разлеглись, как баре! Давно подъем! Лес заготавливать надо, а они – дрыхнут!

Все, зашевелились, поднялись и побежали, стараясь избежать встречи с начальником и его палкой. При перебежке к выходу я получил чувствительный удар по спине. Мы выбежали из палатки, но не знали, куда бежать дальше и что предпринимать. До развода оставалось еще время. Надо было получить свою пайку хлеба и миску баланды. Но где? У кого? В первый день в лагере порядков не знал никто, и никто нам ничего не пояснял. Чтобы не задерживать развод и не вызвать снова гнев администрации, мы решили идти к воротам лагеря. Нарядчик велел построиться по списку, хотя знал, что мы идем голодные.

За воротами нам выдали инструмент – лопаты, пилы, топоры и конвой повел нас в зону оцепления.

Зона оцепления представляла собою лыжную трассу, опоясывающую лесосеки, на которых валили лес и обрубали с деревьев сучья. Именно здесь, в зоне оцепления, и работали все бригады лагпункта. Лыжную трассу по периметру охраняли военные посты с собаками, они располагались в пределах видимости друг друга, постоянная связь между ними осуществлялась с помощью лыжников.

Нас повели цепочкой по тропе в глубоком снегу. Путь был тяжелым, часто приходилось расчищать снег лопатами. После часа пути мы устали, но нужно было валить лес. Конвой остался при нас и следил, чтобы не разбредались по лесосеке. Мы сели отдыхать прямо на снег. Подошел руководитель лесоповала и объяснил, что нужно валить деревья диаметром не менее 20 см, и пни оставлять не выше 30 см. До конца дня требовалось повалить не меньше двух десятков деревьев, разделать их на хлысты, обрубить сучья, очистить площадку от сушняка и сжечь его.

Отдохнув, приступили к работе. Отсутствие навыка обнаружилось сразу. Зима была снежная, сугробы в высоту доходили до метра и более. До каждого дерева приходилось лезть через сугробы. Мы извалялись в снегу, насквозь промочили одежду и обувь. Снег с деревьев летел нам на головы. А были мы во всем домашнем, одеты не для лесоповала, без валенок и бушлатов, без ватных штанов. Даже перчатки были не у всех, большинство обматывало руки тряпками. Таков был режим и уклад жизни лагеря, на уничтожение.

Лес валили поочередно те немногие из нас, что были посильнее, более слабые рубили и носили сучья. Работали не по принуждению, а сами, насколько хватало сил, уклонистов и погоняльщиков в нашей бригаде не было. Пилы были плохо наточены, их заедало, чтобы вынуть пилу, приходилось приседать на корточки, зря теряли много сил. С большим трудом свалили несколько деревьев и вскоре вымотались совершенно.

Голодные, пили мы «чай» из заваренной хвои без хлеба. Хлеб начальник лагпункта Гребцов выдать не разрешил. Все время сушились на огне у нескольких костров. Развесили одежду, портянки, сидели возле разложенной обуви и обогревали себя, зная, что в палатке в мокром можно замерзнуть. Конвой помалкивал и не вмешивался.

Потихоньку подрубали сучья. Подносили сушняк, поддерживали огонь костров. Но главная работа, валка леса, не двигалась. И это нас смущало. Так прошел первый день на лесоповале. Сняли нас всех по сигналу. Быстро вечерело. Конвой нас торопил, подгонял и покрикивал: «Сзади подтянуться! Не растягивайся!» Наконец, мы дошли. За забором обозначился контур лагеря, особенно ярко фонари освещали площадку возле домика вахты. Одному из нас перед вахтой стало плохо, его взяли под руки и так довели до зоны. Конвой ушел греться на вахту.

Вышли нам поперек дороги, всех прощупали, прохлопали с боков и по спине, промяли одежду – не несут ли чего? Ничего запрещенного не нашли, пропустили на зону. Ослабшего сдали в санчасть. Санчасть, впрочем, была понятием символическим – одно название, зато очередь, выстроившаяся к ней на морозе, была живая и достоверная.

Голодные, побежали мы в столовую, получили недоданный утром хлеб и съели горячую баланду, кое-как удовлетворились на время.

В палатке мы узнали, что наши нары Гребцов приказал после развода облить водой, чтобы к нашему приходу образовалась тонкая корка льда. Месть за долгий «барский» сон. Чтоб не залеживались!

Вместо отдыха нам пришлось сгребать лед и промокать мхом мокрые нары. Досуха вытереть, конечно, не удалось. Легли на нары, в чем были, в чем работали, другого выхода не было. Шапки тоже не снимали, она служила для тепла и вместо подушки.

На следующее утро после удара о рельс многие из нас повскакивали, другие – не спешили, потягиваясь спросонья, собираясь с мыслями. Прерывистый звон был слышен далеко, он не давал права не встать, грозил наказанием. Снова, как и вчера, раздался оглушительный голос Гребцова, изрыгающий ругательства и угрозы. Снова Гребцов остервенело лупил палкой опаздывающих. Все стали выбегать из палатки, благо одеваться было не надо – все было на нас. Все собрались в столовой. Получили пайку хлеба, заправились баландой и стали ждать развода.

Поднимался Гребцов рано. Еще до сигнала он выходил из дома. Его путь по зоне отмечался воплями избиваемых, побоями криками, матерщиной. С ЗК он не разговаривал, а рявкал на них по-собачьи. Боялись его все страшно. Он никогда не улыбался и всегда смотрел в упор злыми глазами. Он ненавидел нас, «врагов народа», «агентов империализма». Гребцов не был таким от природы, так его воспитали. Постепенно спускался он по ступеням – от человека до жестокого и свирепого зверя.

Вечером, придя с лесоповала мы опять обнаружили свои нары политыми водой, они уже успели слегка заледенеть. Снова мы выскребали наледь и собирали влагу с горбылей с помощью мха. Но на этот раз под видом топлива для печек в нашей палатке мы принесли с собой из леса сосновые ветки. Эту хвою мы положили на нары и легли на нее. И надо сказать, что весь остаток февраля не забывал нас Гребцов, мстил за то, что пару раз мы не были на ногах к его приходу. Это проклятие с нас было снято только к марту. То ли Гребцов устал, то ли решил, что мы искупили свою «вину».

Вещи

Время шло, а наши вещи, сданные на пересыльный пункт, все не появлялись. Ходили, узнавали, безрезультатно. Разные причины нам высказывали. Так прошли еще недели две. Стали ходить надоедать каждый день. Все без толку. Дали нам день отдыха, но он был не для нас, начальству нужно было проверить наши личности, на это ушло полдня. Мы стояли строем на морозе, пока не сошлись данные подсчетов. Затем нас отпустили. День клонился к вечеру и мы всем составом этапа, за исключением пятерых человек, пришли на вахту, где находился Гребцов и попросили принять меры к ускорению выдачи вещей. Стали полукругом. Вышел начальник лагеря, Гребцов, ничего толкового не объяснил, только сказал: «Когда прибудут, получите все на вахте».

Один из нас, стоявший поближе к нему, сделав шаг вперед, выразил возмущение от всех нас и пригрозил ему жалобой на имя прокурора, сказав, что советская власть справедливая и привлечет его к ответственности. От этих слов Гребцов взорвался и приказал дежурному вахтеру:

— А ну-ка, покажи им советскую власть! Покажи им ответ прокурора!

Вахтер умелым движением поставил жалобщику подножку, так что тот свалился на деревянный настил под громкий смех начальства.

— Идите. А то посадим в кондей (штрафной изолятор), будете знать, как жаловаться – пригрозил Гребцов.

И мы ушли. Что мы могли сделать?

— Разве можно так поступать по закону? Неужели им все просится?! – с волнением возмущались мы.

Дней через шесть после этого случая – это было на 18 день прибытия нашего этапа, привезли наши вещи. Нарядчик после работы оповестил нас. Все собрались у вахты, где под фонарем были свалены в кучу сумки, узлы и чемоданы. Я нашел свой чемодан с оторванной крышкой. Внутри был единственный предмет – галстук. Теплое белье, брюки, шарф, перчатки, зимние ботинки – все исчезло. У других тоже пропало все сданное. Кое-какие вещи валялись среди привезенного, но определить, чьи они мог только сам хозяин. Большинство наших чемоданов были измяты и изуродованы.

Некому было высказать свое возмущение, из администрации никого не было, всем верховодил нарядчик. Да и какие можно было предъявить требования, вещи у нас принимали без описи, они должны были следовать за нами вместе с этапом. Мы ждали теплых вещей, надеялись на получение необходимого, личного, своего, а теперь остались ни с чем, раздетыми.

При отправке нашего этапа из Свердловской тюрьмы, деньги, имеющиеся у нас на счетах, выдали на руки. После вынесения приговора разрешалось зачисление переводов из дома, с предприятий переводили недополученную зарплату, таким образом, у каждого из нас на счету была какая-то сумма, и в Вятлаг мы прибыли при деньгах.

В лагере питание здесь было скудное, хуже, чем в тюрьме. Сразу сели на 300 граммовую выдачу хлеба с миской баланды в день. Это при ежедневной изнурительной физической работе в лесу в неподходящей одежде. Настали для нас страшные дни голода, все время думалось о хлебе. В Вятлаге процветала торговля, первое время, когда у нас в карманах еще были деньги, уголовники, атаковали нас, как саранча. Зная, что мы голодаем, они предлагали за деньги и одежду брать у них пайку хлеба с баландой, и мы вынуждены были это делать. К весне многие из нас умерли от голода и холода.

Вахтер

Новости Вятлага узнавались на вахте. Здесь было и лобное место лагпункта, на котором зачитывались распоряжения, произносились угрозы, производились обыски, передавались приказы. Тут же, на вахте выставлялись для обозрения трупы заключенных, убитых якобы при попытке к бегству, которые специально для этого привозили с лесосеки. Здесь с помощью медработников юридически оформлялись акты на списание этих жизней. Постоянным автором и составителем этих актов по убийству «бежавших» был старший вахтер. Его фамилию я помнил долгие годы, но теперь, за давностью лет забыл.

Страшным и жестоким человеком был этот вахтер, молодой краснощекий мерзавец, живой, активный и быстрый, как детский волчок. На разводе он мог пнуть заключенного, который показался ему смешным или странным. Мог прикладом сбить человека с ног безо всякого повода и, свалив его на землю, держать над упавшим винтовку, не давая подняться. За малейшую провинность он ставил человека по стойке «смирно» и не отпускал, пока тот не получал сильное обморожение. Вахтеру доставляло наслаждение наказывать, ощущать силу своей власти и видеть унижение.

Произвол на вахте совершался силами одного человека, этого самого вахтера. Другие охранники не злобствовали и ничего подобного не совершали, как бы передав монополию на подлости одному человеку. Когда с лесосек привозили убитых, вахтер сам себя наделял властью и становился главным организатором и распорядителем зрелища. Все подчинялись его воле. Он, как мясник в лавке, с помощью двух других вахтеров раскладывал трупы на видном месте, обязательно на спину, чтобы были видны лица, чтобы кровь убитых бросалась в глаза. На вахте трупы лежали день-два, затем поступали новые, и все повторялась. Непрерывная смена мертвецов на вахте, один за другим.

Два раза в день мы проходили мимо убитых людей. Со скорбью и жалостью осматривали их и боялись, молили судьбу не оказаться самим в таком положении. Вахтер отлично знал, что убежать зимой с лесосеки, окруженной лыжной трассой, невозможно, но неизменно продолжал готовить свои инквизиторские представления. Вахтер знал, что утром на работу выгоняли всех подряд, не разбирая, кто болен. Больных, нуждавшихся в лечении, гнали на работу вместе со всеми и заставляли валить лес – в снегу, в худой одежде и плохой обуви. Люди, которые были так истощены, что не смогли работать, получали пулю в лоб, а после смерти были выставлены на позорище.

По узкой тропе между сугробов ЗК шли гуськом, таща тяжелые инструменты. Часто в дороге кто-то вдруг занемогал, резкий перелом в самочувствии, одышка и сердцебиение не позволяли двигаться вперед. В таких случаях следует остановить цепочку людей, движущихся по тропе, и подождать, следует дать отдых, оказать медицинскую помощь. Но это не разрешалось. И вот вступил в силу новый закон ГУЛАГовских властей: «Шаг вправо, шаг влево считается побегом, оружие применяется без предупреждения». К остановившемуся от изнеможения человеку подходил конвойный стрелок, толкал жертву с тропы на целину и один за другим следовали два выстрела. На снегу вдоль тропы появлялись яркие следы крови.

Не избежал ГУЛАГовского закона и я. Но меня он коснулся не в полной мере. Бригаду, в которой я шел на работу, на лесосеку, конвоировали как обычно. Мы двигались вереницей, один за другим. Я чувствовал себя вроде нормально. И вдруг, непонятно почему я вышел за колею, сошел с тропы. Мне подали сигнал к возвращению, но я его почему-то не услышал. Это было серьезное нарушение. Вместо того, чтобы остановиться, я сделал еще два-три шага, усугубив сове положение. Нарушение было налицо, но не было никакого признака побега. Бегущий делает рывок и резкое порывистое движение руками и телом, а я шел медленно, не спеша, точно летом на прогулке. Охранник дико закричал на меня и передернул затвор. Он подбежал ко мне, весь дрожа. Заорал, что мог застрелить меня на месте. Он был из новеньких и еще не мог ни за что, просто так, убить человека. Он дал по мне два выстрела, один за другим, но стрелял он выше головы, не целясь. Пули просвистели мимо, а я получил удар в спину и упал лицом в снег. Встать я не мог, меня подняли. Не знали, что делать со мною, решили отвести на вахту, а оттуда – в изолятор. Я до сих пор не могу объяснить поступок, который чуть не стоил мне жизни. Бес попутал, не иначе.

На вахте меня передали тому же вахтеру. Вызвали начальника УРИ, бытовика, ведавшего учетом прибывших и выбывших заключенных. В формуляре напротив моей фамилии он написал: «Склонен к побегу. Пытался бежать с лесосеки». С тех пор я был у администрации на особой заметке, как неблагонадежный. Ох, как мне это тогда казалось несправедливо и нестерпимо! Все складывалось хуже некуда, всюду был сплошной произвол и наказания.

После унижений и оскорблений, после кромешного мата вахтер привел меня в изолятор, который находился у угловой вышки. Дорогой он щедро отвешивал мне тычки и пинки, сдабривая их циничными шутками и прибаутками. Наконец, дошли. Вахтер открыл запоры и втолкнул меня в ледяную, не отапливаемую комнату изолятора. Был еще день и через маленькое зарешеченное окно под самым потолком пробивался луч света.

В период моего пребывания в четвертом лагпункте вахтер сажал меня в кондей, так мы называли изолятор, пять раз и всегда ни за что. В кондее – разбитые стекла, метет метель. Мороз. Чтобы не замерзнуть насмерть, приходилось заниматься бегом на месте. Повезло мне, что я ни разу не сидел дольше одной ночи. В этом и было мое спасение и удача.

Этого вахтера я запомнил на всю жизнь. А он, в свою очередь, никак не мог смириться с тем, что позднее я, будучи вольнонаемным, проходил в зону лагпункта по удостоверению личности, подписанному самим начальником лагеря Долгих. В первый раз вахтер долго рассматривал мою фотографию – схож ли? Тот ли человек? Лицо вахтера выражало сомнение и недоумение. То, что я стал вольнонаемным, было неоспоримой истиной, которая ошарашила вахтера, но, тем не менее он не задал ни единого вопроса. Делать было нечего, ведь на документе стояла размашистая подпись главного начальника Вятлага, пришлось пропустить.

Таким образом, я много раз встречался с вахтером после освобождения. Мы знали друг друга, но ни один из нас этого знакомства не признавал. Встречи были молчаливыми. Я всегда опускал глаза, и он старался на меня не смотреть. Потом надобность бывать в лагпункте у меня отпала, а вахтера перевели. Он пошел на повышение, сменив кнутовую должность на офицерскую, и возглавил охрану в одном из строящихся северных поселков.

С сайта "матроны. ру"
Очевидец
Галину Александровну Григорьеву знают многие жители Павловска, особенно дети и молодежь, которые «прошли» через ее руки. Ее часто можно встретить в парке, зимой на лыжах, она подкармливает птиц, летом с лыжными палками в руках гуляет с верным псом Русланом. Эта скромная улыбчивая женщина в свои 77 лет работает преподавателем музыки в Детском центре Павловского дворца, в ДТЮ и в воскресной школе храма святой равноапостольной Марии Магдалины. Непростая судьба Галины Александровны — одна из множества судеб людей ее поколения, очевидцев всех горестей и страданий XX века. Можем ли мы представить, что у них за спиной? Как удалось им не сломаться и сохранить до старости мирное состояние души? Давайте попробуем услышать важное…


Я родилась в деревне Даймище, в 12-ти километрах от Сиверской. Мама жила с моим отцом в Ленинграде, но на момент рождения приехала к своей матери. Я помню, что все время была у бабушки, мама приезжала каждые выходные. Отец был призван в Финскую войну и погиб.
Даймище — 120 дворов, староверская деревня, там не было храма, не было священника, но был молельный дом бабы Груши. Бабушка ходила со мной в этот дом молиться. Всю ночь накануне праздника и воскресного дня молились, а я лежала на сундучке в коридорчике. Крестила меня эта баба Груша, все как надо делала, опускала в купель. Я потом говорила священнику, что крещена у староверов, батюшка сказал, что мне надо только помазание принять. Все староверы вели очень строгий, нравственный образ жизни, не пили, даже слышать ругань считалось большим грехом.
Помню первый день войны, мне всего 7 лет. Деревня наша — длинная-длинная улица, по обе стороны которой дома. Было воскресенье, я вышла на улицу — ждала маму. И вдруг из одного дома выскакивает женщина и страшно-страшно что-то кричит и плачет. Она забежала в дом наискосок, оттуда выскочила уже вдвоем с другой женщиной, они побежали в третий дом… оказывается, объявили войну. В этой деревне многих призвали на финскую войну, и почти в каждом доме кто-нибудь погиб, и опять война!.. Еще запомнила, как вечером в воскресенье мама уезжала в город… Стоим, ждем автобуса, а бабушка плачет-плачет: «Подсказывает мне сердце, что я тебя больше не увижу…» Мама говорит: «Да что ты!» Но она действительно больше не увидела свою дочь: мы расстались надолго, мама чудом выжила, оставшись в блокадном Ленинграде, а бабушка умерла. Когда мы встретились, мама говорила, что мысль о том, что у нее есть дочка, помогла ей выжить. И я всю войну верила, что мама жива.
***
Что было со мной дальше? Я осталась с бабушкой и с кокой. Кока — это моя крестная, жена маминого брата, то есть тетя. Ее мужа тоже убили в Финскую войну. Вдруг нам объявляют, что приближаются немцы, тут будет фронт, и надо рыть окопы. И мы стали рыть на огороде окоп. Уж не знаю как, но получилась настоящая землянка, со ступеньками, бревнами на потолке. И вот наступила ночь, мы сидим в окопе, тишина. И вдруг слышим треск. Дорога рядом, брусчатка. Мы поняли, что это мотоциклы. Потом страшный грохот. Танки. Следом машины. И машины остановились. Вышли немцы, слышим немецкую речь, похоже на «гав-гав-гав». Через некоторое время затихли. Оказывается, они за-шли в дома и сами себя разместили. Утром все начали потихонечку вылезать из своих землянок, а по деревне стоят крытые машины, немцы ходят, на нас внимания не обращают.
В нашем доме было две комнаты, их заняли немцы, а мы с бабушкой стали жить на кухне. Сначала все было вроде ничего, они давали бабушке поручения что-то сварить, ей за это давали хлеб, а потом началось. Сначала отобрали козу, помню, как бабушка ухватилась за нее и просила: «Не забирайте, у меня ребенок». Но ее немец оттолкнул, бабушка упала, и козу поволокли. Так не стало у нас молока. Бабушка была образцовая огородница, у нее был хороший урожай. Немцы ходили в подвал, где хранился урожай, и брали все, что им нужно. Одни немцы уезжали, потом приезжали другие, и все кормились, и постепенно съели все. Я бегала по другим домам, меня подкармливали, а бабушка стала сдавать от голода.
Когда бабушка умерла, меня взяла кока к себе, но в ее семье рады этому не были — лишний рот. Потом стали угонять в Германию одиноких женщин, и кока удочерила меня и велела называть мамой. Но я не могла, я верила, что мама жива.
***
А нас угоняли зимой 1942/43 года. Приехали машины, много-много нас было, женщин и детей. Погрузили в вагоны, причем набили столько, что ни лечь, ни сесть. Узлы сложили горкой, и я могла забраться к высокому окошку, чтоб хоть что-то видеть. Доехали до Литвы. Вечером поезд остановился в чистом поле. Вот приехали на повозках литовцы, стали выбирать себе работников. Нас с кокой никто не берет: кока худенькая, щуплая, и я — ребенок. Потом нас пожалел какой-то старик, от него мы попали ко вторым хозяевам, потом к третьим. Хозяина-литовца звали Бенедикт Кодекс, старшего сына Брон, была еще девочка помладше, маленький мальчик и жена. Это была довольно зажиточная семья, коку отправили ухаживать за скотиной, в доме она почти не появлялась. Я быстро заговорила по-литовски, так как все время общалась с детьми. Помню, как ночью встала в туалет, открыла дверь на улицу, а там волк огромный сидит. Я страшно заорала. Встал Брон, схватил кочергу и прогнал волка.
Так мы дожили до весны. Кока надрывалась на непосильной работе. Может, она не могла уже справляться так, как надо, может, по другой причине, но хозяин решил от нас избавиться. Наступила Пасха 43-го года. Нам он сказал, что поедем в Паневежис в церковь. Мы страшно обрадовались, и он повез нас на телеге. Я хорошо помню этот, как мне тогда казалось, огромный православный храм. Был очень солнечный день, я поднимала голову и видела в куполе летающих голубей, помню праздничную службу. Но после службы Бенедикт не повез нас домой, а отвез в концлагерь. Вещи все наши остались у него…
Так вот, оказались мы в концлагере. Очень скоро из него нас отправили в другое место. Опять поезд, нас очень много, в вагоне ехали стоя. Не знаю, куда нас везли, только помню, что кто-то сказал: «Варшава». Потом опять куда-то мы ехали, опять нас высадили, куда-то погнали. В каком-то месте всем велели раздеться, загнали в помещение, где был теплый пол, заперли, и вдруг на нас сверху, на голову, плечи стала литься какая-то едкая жидкость, которая обжигала кожу. Стекая, она оставляла следы, как от ожогов, мы кричали от боли и страха. Многие думали, что сейчас пол провалится, и все упадут в печь, что это, наверное, крематорий. Но ничего такого не произошло, нас отперли и перегнали в баню. Велели мыться, хотя, получив такие ожоги, мыться было невозможно. Эта зверская процедура называлась санобработкой. После этого опять куда-то погнали. По бокам колонны шли немецкие солдаты с автоматами. Все были слабые, голодные, но нас предупредили, что если кто отстанет — расстрел. Я совсем выбилась из сил, и меня под руки тащила кока с еще какой-то женщиной. Уже затемно мы дошли до места назначения. Это был концлагерь, множество бараков, в них нары в три ряда с мат-рацами из крученой бумаги и соломы. Уставшие, мы завалились спать.
Несколько месяцев мы жили в этом концлагере.

Наступило жаркое лето. Каждое утро нас строили на линейку. Кормили один раз в день супом, который представлял из себя воду с крошечными кусочками брюквы, и ужасным напитком, который называли кофе, и еще давали кусочек хлеба. Взрослых женщин угоняли на работы. В памяти осталось все серое-серое вокруг, деревянные серые бараки, серая земля. За тремя рядами колючей проволоки была буйная зелень — трава, деревья, а на территории концлагеря ни травинки, потому что все, что вырастало, тут же съедалось. Деревья стояли сухие потому, что даже кора с них была съедена. И я, подходя к колючей проволоке, с тоской смотрела на тот «счастливый» мир. Однажды, когда я так стояла, с той стороны забора подошла женщина. Она долго с жалостью смотрела на меня, а потом вынула из сумки булочку и перекинула через загородку. Для меня это было неописуемой радостью. Я схватила эту белую булочку и побежала в барак к коке. Она разделила ее по маленькому кусочку детям.
На руках и ногах у меня открылись гнойные язвы. Антисанитария в лагере была ужасная, особенно летом. Еще постоянно стоял тошнотворный запах паленого человеческого мяса и кос-тей, исходящий от крематория, в котором постоянно сжигались трупы, да и не только трупы. После войны, проходя по Обводному каналу, я однажды почувствовала запах, очень мне напомнивший ТОТ, мне стало плохо… Потом оказалось, что запах шел от мыловаренного завода.
Во второй половине лета нас снова стали перегонять. Это было для нас спасением, в этом лагере нам было бы не выжить: гора пепла у крематория росла на глазах. Построили в линейку и стали отбирать для отправки. За столом, стоящим в открытых воротах концлагеря, сидела женщина в форме, по бокам — солдаты с автоматами и овчарками. Вызывали по семьям. Больше всего узники боялись, что разделят родственников. На моих глазах у женщины отобрали мальчика и повели за ворота, она страшно кричала и плакала, но ее оттащили за волосы. Никто не знал, кого какая ожидает участь. Настала очередь наша с кокой. Меня толкнули, я устояла на ногах. Коку щупали, смотрели зубы, наконец, велели построиться в колонну на выход. Слава Богу, мы с кокой вместе. И опять поезд, вагон, где битком набиты люди, и без еды, питья нас везут неизвестно куда.
***
И вот мы в австрийском концлагере. Нас выстраивали по бокам дороги, а посреди ходили австрийцы и выбирали себе работников покрепче, хотя, на самом деле, на нас было страшно смотреть. Нас с кокой никто не хотел брать, она — щуплая маленькая женщина, да еще со мной, а я вся в язвах. Однажды нас в очередной раз вывели, и перед строем проходили две девушки-близняшки, одетые в клетчатые костюмы. Я бросала на них умоляющие взгляды, наши глаза встретились. Наверное, их тронула эта безмолвная мольба, и они нас взяли. Их семья содержала гостиницу в Зальцбурге. Когда мать этих девушек увидела, кого они привезли, то очень рассердилась. Прислуга, из местных, которая была в гостинице, страшно нас невзлюбила. Когда кока уходила на работу, а она должна была мыть несколько огромных коридоров и комнаты, я оставалась одна, но и тут меня ожидали издевательства. Хозяйский сын натравливал на меня огромную овчарку, загонял в угол коридора, держа ее, беснующуюся, на поводке в нескольких сантиметрах от меня и наслаждаясь моим ужасом.
Но было и хорошее. Язвы на руках и ногах не проходили, и я должна была ходить на перевязки в медпункт. Идя по улочкам Зальцбурга, я любовалась красотой этого городка. Конечно, я тогда не знала, ни что здесь родился Моцарт, ни вообще, кто он такой. В медпункте с меня сдирали бинты, это было ужасно болезненно, посыпали белым порошком, снова забинтовывали. Толку от этого не было никакого, язвы не проходили.
Потом мы снова оказались в концлагере. Коку и других женщин угоняли на работы

. Еще коку забирали на опыты.

Я не знаю, что именно с ней делали, но на ее теле появлялись грубо зашитые багровые шрамы. У меня брали из вены кровь и тоже ставили какие-то опыты.

Клали на стол, надевали маску, я начинала мучительно задыхаться, потом привыкала к этому удушью и засыпала. Что со мной делали — не знаю. Но во время этих провалов мне снился всегда один и тот же сон.

Нам часто говорили, что от Ленинграда камня на камне не осталось. А я знала, что у меня там мама, и я верила, что она жива. Мне снилась огромная груда камней, и на них стоит мама и протягивает ко мне руки… После войны я попала в больницу с отравлением, и мне нужно было сдать кровь из вены, но меня затрясло, и я отказалась. Врачу я не смогла объяснить причину такой своей странности, он решил, что я просто капризничаю…
В нашем бараке жила очень старенькая, худая-прехудая женщина, звали ее Нина Александровна, она была учительницей. На работы ее по старости и немощи не гоняли, и она пыталась учить нас, детей. Сажала за стол, бумаги не было, и мы писали на тоненьких полосках — полях газет, которые удавалось раздобыть, одним-единственным огрызком карандаша, передаваемым друг другу. А на первом моем букваре — страшно вспомнить — был нарисован добрый дядя Адольф Гитлер среди скаутов, а Сталин карикатурно изображен в виде черта и свиньи. Никаких других книг в лагере не было.
С Ниной Александровной мы готовились к Новому году, разучивали песню о снежинках. В новогоднюю ночь в бараке нам разрешили устроить что-то вроде концерта. Мы, дети, танцевали и пели эту песенку. Потом запел один мужчина-инвалид. У него не было кистей рук, к культяшкам был привязан молоточек. Он делал нам обувь — на грубую деревянную колодку прибивал мешковину. На эти колодки налипал снег, ходить было страшно неудобно, мы падали, но ничего другого не было. Так вот, у него оказался удивительно красивый баритон, мы слушали, затаив дыхание. После него одна девочка читала свои стихи, в которых говорилось о том, что мы очень ждем, когда же наши отцы и братья придут освободить нас. Она закончила, повисла гробовая тишина. Потом в задних рядах кто-то всхлипнул, потом еще, и вдруг все зарыдали и плакали долго-долго, и никак не могли успокоиться. Так мы встретили 1945 год.
***
Наконец наступил май, а вместе с ним пришла весть о победе! Нас освобождали американцы. Американский военный врач осматривал нас. Когда обнаружились рубцы на теле коки, этот врач что-то возмущенно закричал и ударил по лицу местного лагерного врача. Потом американцы стали предлагать нам остаться в Австрии или отправиться в Америку. Предупреждали, что на родине нас ожидают репрессии, потому что мы были в плену, и будем приравнены к предателям. Переводчик все это переводил. Но на каждую фразу мы все дружно скандировали: «До-мой! До-мой!». Нас посадили в открытые машины, мы украсили их зелеными ветками и почти 200 км совершенно счастливые ехали до советской зоны оккупации, где я увидела у пограничного столба нашего солдата. Он меня первую снял с машины. Со слезами радости все бросились его обнимать… Потом мы ехали в поезде через Европу очень долго. Подъезжаем к реке — мост взорван, ждем пока восстановят… Уже наступило лето, на остановках местные жители подкармливали нас фруктами, особенно детей. Только тогда у меня прошли язвы на руках и ногах, но рубцы остались.
Приехали мы в Даймище только 31 августа. На следующий день надо было идти в школу. Мне уже было 11 лет, в первый класс идти такой большой девочке было стыдно, я пошла во второй, хоть умела только то, чему научила меня Нина Александровна в австрийском концлагере. Проходила я в деревне в школу недели две, а потом кока узнала, что мама жива, и повезла меня в Ленинград.
Я помню эту встречу. Дом с башенкой на Лиговке. Кока вела долго меня за руку по темному коридору, и, наконец, открылась дверь, я в темноте даже не видела, но почувствовала, что это мама! Я ткнулась ей в живот и заплакала, и мы долго-долго так стояли. Потом прошли в комнату. На диване лежал маленький сверток. Это была моя новорожденная сестренка Люська. Отец Люськи погиб под Берлином, они с мамой даже не успели зарегистрироваться. Познакомились они в блокаду, когда мама работала на складе боеприпасов. Он приезжал за снарядами с передовой и привозил сосновые и еловые ветки, которые мама заваривала от цинги. Мы с мамой долго-долго рассказывали друг другу о пережитом… Вот что она мне рассказала.
***
Сразу после объявления войны маму отправили под Кингисепп рыть окопы и противотанковые рвы. Но эта работа оказалась бесполезна, наступавшие немцы были совсем близко. Людей посадили в поезд на Ленинград, он тронулся, тут налетели фашистские самолеты и начали бомбить. Поезд остановился, все выскочили и побежали в лесок, а мама забралась под скамейку в поезде. Когда обстрел кончился, мама с ужасом увидела огромное количество раненых и убитых, где руки, где ноги, где что… Кто остался жив, пошли лесом, болотами, заблудились… Усталые, изголодавшиеся несколько дней шли до Ломоносова. Пришли, и что их поразило: там люди нарядные, мирные, еще не видели ни убитых, ни обстрелов… Как только мама добралась до Ленинграда, скорее на поезд на Сиверскую, чтобы к нам с бабушкой ехать, а поезда уже не ходят, и очень скоро замкнулось кольцо, все… блокада.
Мама рассказывала, что с ней была такая история. Начался голод, она лежала дома, от слабости уже не могла встать, ноги опухли так, что валенки не снять. Несколько дней уже не раздевалась, надето все, что можно, так как холод — топить нечем. Уже готовилась к смерти. И вдруг за ней приходят — пришла машина с фронта, надо выдать боеприпасы. Кроме мамы некому, только она имеет право. С неимоверным усилием воли мама спускает одну ногу с кровати, и чувствует, что в ноге какая-то жизнь, видимо, кровообращение пошло, собирает силы — вторую ногу спускает… Еле-еле встала на ватные ноги, сама не помнит, как со второго этажа спустилась, идет к складу. Вдруг что-то в спину как ударит, мама упала, на какой-то миг потеряла сознание. Когда очнулась, посмотрела назад и видит — половины дома, из которого она вышла, нет, ее комната как на сцене, ее железная кровать, на которой она только что лежала, вся искорежена, и из подушки летят перья… Она стала жить прямо на складе, где работала.
Я спрашивала у мамы, что в блокаду было самое страшное. Она рассказывала, что однажды три дня по карточкам вообще ничего не давали — в городе не было хлеба. В большой коммуналке, где она потом жила, почти все умерли, остался один маленький мальчик, мама его тоже умерла. Он плакал целыми днями один в пустой квартире и просил: «Хлеба, хлеба»…
А что было самое радостное? Самое радостное — прорыв блокады. Все выходили на улицу — знакомые, незнакомые — плакали от счастья, обнимались, целовались!
***
До моего приезда мама брала Люську с собой на работу, клала в ящик, и за ней смотрели… пленные немцы. Тогда их полно было в городе. Конечно, я сразу стала нянькой. Мне нужно было ездить сестре за питанием в больницу, это была жиденькая манная каша в пол-литровой баночке и смесь в рожке, называлась «маро». Однажды я с трамвая соскакивала с этим питанием и упала. Все разбилось, каша стекает на асфальт, я в крови, стою реву. И какой-то мужчина спрашивает у меня, что случилось. Я говорю: «Мне сестренку кормить нечем»… Так он обтер меня, дал денег и сказал, где живут люди, у которых коза и можно купить молока. Я пошла туда и, правда, купила молока для Люськи. Случайный мужчина помог мне, и это запомнилось на всю жизнь!
Еще такую историю помню.

Иду из школы (мне было лет 12) домой под Новый год. По дороге едет машина грузовая с елками красивыми, пышными — моя несбыточная мечта! И вдруг молодой солдат с машины кричит: «Девочка, держи елку!» и бросает мне елку. Такие добрые дела случайных людей очень запоминаются. Надо нам самим больше делать чудес, какие можем, но мы часто забываем об этом…
Когда мама возвращалась с работы,

она меня отпускала погулять, и я бежала во двор.

Нас было много-много детей. Какими мы были дружными!

Играли в казаки-разбойники, в прятки, в лапту, кинотеатр устраивали. Нарезали билетики, натягивали большую простыню и смотрели неподвижные картины. К вечеру набегаемся, наиграемся, уже поздно, и сядем рассказывать страшные истории. Жутко, страшно, но никто не уходит. Мама из окна кричит: «Галька, иди домой!» А девчонки, мальчишки, все хором: «Тетя Женечка! Пусть Галя еще погуляет!» И мама сдавалась: «Да ну вас!» Как нам было хорошо!
***
Когда я перешла в седьмой класс, мама вышла замуж. У отчима, Николая Степаныча, была большая комната, 36 метров. И кто там только у нас не жил! Журналистка Нонна, фронтовичка тетя Фроня (потом к ней приехал племянник и тоже у нас поселился). Еще я привела свою подругу Лильку из детдома. Так мы все и жили в одной комнате, дружно и весело, хотя и очень бедно. У меня было единственное платье, и когда оно сохло после стирки, я сидела за занавеской. Только Степаныча я ненавидела, несмотря на то, что он был очень добрый и хороший человек. А однажды он тяжело заболел и слег с высоченной температурой. И мне вдруг стало его так жалко, и так стыдно за себя, что я разрыдалась и попросила у него прощения. Он сказал:

«Ничего, ничего… Я все понимаю». С того момента мы стали большими друзьями.
После седьмого класса я поступила в Некрасовское педучилище. Работала в школе. Потом влюбилась в музыку и поступила в музыкальное училище, а потом в консерваторию. Как же тяжело было — учеба, работа, мама и отчим старенькие, надо помогать. В 33 года я встретила замечательного человека — Николая, вышла за него замуж, и вот уже 45 лет за ним, как за каменной стеной.
В 1990 году мы с мужем поселились в Павловске. Была ли я верующей все это время? Наверное, да. Но церковный образ жизни я еще не вела. В Павловской библиотеке мне попался третий том Добротолюбия. Я заинтересовалась, взяла его и стала читать. Было трудно, но я старалась вникнуть. Потом стала регулярно читать духовную литературу. Однажды, когда мы отдыхали летом в деревне, погода стояла дождливая, ветреная. Я уединилась на потолке (так называли чердак), чтобы почитать Псалтырь. И вдруг меня среди всей этой промозглости обдало таким теплом! Я почувствовала какую-то необыкновенную благодать, мне стало так радостно, так спокойно. Даже затрудняюсь подобрать слова, чтобы передать то удивительное ощущение, мне просто в тот момент казалось, что Гос-подь говорит мне: «Я есть, Я здесь»… С тех пор я очень хочу снова пережить это ощущение, но, увы…
Первая моя исповедь была ужасной. Оставшись наедине с довольно молодым священником, я совершенно растерялась и не могла ничего сказать. Наконец, выдавила: «Я первый раз». Последовало негодующее восклицание: «Дожили до седых волос и первый раз?!» и батюшка стал ругать меня за то, что я большую часть свой жизни жила без Церкви. Я очень обиделась и в конце его гневной речи осмелилась сказать: «Вы не приобщаете к Церкви людей, а наоборот отвращаете!» Вся в слезах выскочила из храма и решила, что больше я сюда ни ногой! Но прошло время, я успокоилась и, преодолев себя, опять отправилась на исповедь. Священник, на мое счастье, был другой, и он помог мне. Со временем, когда я уже вошла в число прихожан нашего храма, мне захотелось приносить какую-то пользу, и я предложила вести в детской воскресной школе песнопения.
***
Долгое время я не могла доказать, что являлась малолетним узником концлагеря. Я посылала запросы в Литву, в Австрию, в различные организации, но отовсюду приходили ответы либо «информации о вас не найдено», либо «архивы не сохранились». Лет десять назад я случайно встретила свою бывшую студентку из пед-училища Светлану. Она в мой день рождения устроила у меня встречу группы, и девушки взялись решить эту проблему. Им удалось добиться, чтоб наше Министерство иностранных дел послало запрос в Австрию, и, наконец, пришли документы, подтверждающие пребывание в концлагере моей коки. Оставалось доказать, что девочка, бывшая с ней, это я. Нашлись два свидетеля, подтвердившие этот факт — жители деревни Даймище, которые тоже были в том конц-лагере. Я очень благодарна своим ученикам за помощь. Благодаря тому, что хоть через столько лет, но я получила статус малолетнего узника, я смогла ко Дню Победы воспользоваться правом бесплатного перелета в любую страну. Я выбрала Израиль, и два года назад, в мае 2010 года, побывала на Святой земле! Еще мечтаю побывать в Зальцбурге, не знаю, доведется ли…
Записала Юлия Рубцова

Сегодня мир отмечает памятную дату - Международный день освобождения узников нацистских концлагерей. Сайт inosmi опубликовал беседу с последним живым узником концлагеря в Треблинке Самуэлем Вилленбергом (Samuel Willenberg) о жизни в аду, побеге и его первой поездке в Германию. Предлагаем этот рассказ о величайшей трагедии в новой человечества вашему вниманию.


"Их было несколько десятков. Они - свидетели самых страшных массовых убийств в новейшей истории. Семьдесят лет назад, в августе 1943 года, они организовали восстание там, откуда никто не выходил живым, - в нацистском концентрационном лагере в Треблинке на территории оккупированной Польши. Самуэль Вилленберг (Samuel Willenberg), сейчас ему 90 лет, был одним из них. Один из немногих узников, он выжил во время бунта и дождался окончания войны. Его рассказ и даже спустя столько лет прерывают слезы.

И хотя нам кто-то что-то заранее говорит, мы все равно не верим

Йозеф Паздерка: Как узник Треблинки Вы видели, как шли на смерть сотни тысяч людей. Можно ли вообще ужасы Треблинки описать словами и рассказать о них так, чтобы современный человек все понял?

Самуэль Вилленберг: Нельзя. Что выбрать? Людей, задыхающихся перед самой смертью? Трупы, горящие в огне? Людей, засыпанных песком? И из песка еще торчат их руки... Когда осенью 1942 года я приехал в Треблинку, нацисты засыпали место, которое называли лазаретом. Такое деревянное здание в лагере, похожее на медицинский объект. Над ним развевался флаг с красным крестом. Туда после транспортировки отправляли старых и больных. Чтобы они не мешали толпе, которую гнали в газовые камеры. Люди входили внутрь, в некое подобие приемной в больнице. Там было чисто. Теплые лавочки, обтянутые фетром. Люди рассказывали друг другу о своих болезнях. Им сказали, что скоро их осмотрит врач и надо снять одежду. И они раздевались и шли по коридору к пологому спуску, под которым была большая яма. Над ней стоял украинский надзиратель и стрелял в каждого, кто приходил. Тела, наваленные друг на друга, охрана потом сжигала.

Меня туда вскоре после приезда отправили с бумагами, взятыми из одежды вновь прибывших людей. Капо (привилегированный заключенный в концлагерях Третьего рейха, работавший на администрацию, - прим.пер.) сказал мне бросить бумаги в огонь и быстро вернуться. Я не подозревал, что происходит в лазарете. Я просто вошел в это деревянное здание и в конце коридора вдруг увидел весь этот ужас. На деревянном стуле сидела скучающие украинские охранники с ружьями. Перед ними - глубокая яма. В ней останки тел, которые еще не сожрал огонь, зажженный под ними. Останки мужчин, женщин и маленьких детей. Меня эта картина просто парализовала. Я слышал, как трещат горящие волосы и лопаются кости. В носу стоял едкий дым, на глазах наворачивались слезы... Как это описать и выразить? Есть вещи, которые я помню, но их не выразить словами.

- Что с человеком делают такие моменты?

Я долго все это не мог осознать. Разум просто не мог это усвоить. Массовое истребление? Это же невозможно. Потом понимаешь, что ты в аду, в настоящем аду. И пытаешься выжить, и меньше думать. И когда уже кажется, что ты почти затвердел, что-то вновь тебя разбивает... Трудно об этом говорить.

- Вы когда-нибудь думали о самоубийстве?

Никогда. Я думал о побеге. Все время я думал только об этом. Не о тех, кто там останется. Все мы не слишком думали о других, хотя где-то внутри мы друг друга поддерживали.

- Откуда в таких условиях вообще берется сила жить дальше?

Не знаю, я не думал об этом. Да и сегодня я не знаю, откуда во мне взялась сила на все. Я отвердел, хотя по ночам я часто плакал. После приезда я работал в лагерной бригаде, которая сортировала одежду поступивших людей. Часто она была еще теплой. Люди едва успевали раздеться и шли в газовые камеры. Однажды мне в руки попалось что-то знакомое. Коричневое детское пальтишко с ярко зеленой оторочкой на рукавах. Точно такой зеленой тканью моя мама надставляла пальтишко моей младшей сестры Тамары. Сложно было ошибиться. Рядом была юбка с цветами - моей старшей сестры Итты. Обе они пропали где-то в Ченстохове перед тем, как нас увезли. Я все надеялся, что они спаслись. Тогда я понял, что нет. Вспоминаю, как я держал эти вещи и сжимал губы от беспомощности и ненависти. Потом я вытер лицо. Оно было сухим. Я уже не мог даже плакать.

Когда после войны Вы начали рассказывать об ужасах Треблинки, говорят, что никого это особенно не интересовало. Как в Польше, так и в Израиле

У людей были другие заботы. Некоторым полякам это, возможно, было не слишком выгодно. Когда мы в 1950 году приехали в Израиль, некоторые евреи, жившие там еще до войны, упрекали нас в том, что мы не воевали. А они - да. За Государство Израиль. Для них мы были трусами, которых, как овец, вели на смерть. Они вообще не понимали нашего положения. Один друг, с ним мы познакомились уже в Израиле, не хотел слышать о смерти своих родителей. Даже политикам, основателям Израиля в 1948 году, сначала Холокост был не выгоден. У них были свои герои, которые сражались за независимость.

- Как Вы на это реагировали?

Я продолжал говорить о том, что пережил. Только меня никто не слушал. Мы сидели со знакомыми, и все повторялось по кругу: мы начинали говорить о погоде или еще о чем-то, а заканчивалось все Холокостом. И так до сих пор. Стоит заговорить о какой-то хорошей бутылке, и пошло - знаешь, тогда такую бутылку можно было продать, она спасла мне жизнь... Холокост глубоко в нас.

Детство и отъезд в Треблинку

А что у Вас была за семья?

Отец - еврей, мать - русская, принявшая иудаизм прямо перед моим рождением или сразу после него. В семье было три ребенка - я и две моих сестры. Младшая Тамара и старшая Итта. Мы жили в Ченстохове. Жизнь в Польше перед войной была довольно тяжелой, но мы как-то справлялись. Отец был учителем и художником, потом его стали нанимать расписывать синагоги. Постепенно он украсил синагоги в Ченстохове, Петркуве и Опатуве.

- Вы ели кошерную еду и соблюдали еврейские обычаи?

Папа не ел свинину. Но когда мы шли в школу, мама давала нам хлеб и 20 грошей на ветчину. Только мы должны были ее съесть в школе, не дома.

- Вы тогда ощущали себя евреем, или евреем Вас позже «сделала» война?

Я всегда был евреем. Хотя у нас с отцом была вполне арийская внешность. Голубые глаза, длинные светлые волосы. Отца на улице часто путали с Падеревским (известный польский пианист и политик с длинными светлыми волосами - прим. ред.), кто-то просил у него автограф... Но мы были евреями, на главные праздники мы с отцом ходили к раввину Аше.

- Говорят, что евреи и поляки до войны жили в какой-то степени отдельно друг от друга.

Это правда. У каждого народа был свой собственный мир. Но со мной все было иначе. В Ченстохове мы жили в смешанном районе. Я хорошо говорил по-польски. У меня были друзья-поляки, мы вместе отмечали Рождество. Я знал их, и этим я немного отличался от остальных. Возможно, это меня потом и спасло. Когда мы убегали с остальными заключенными из Треблинки, многие остались в лесах. Они не знали поляков, не знали хорошо язык - их сразу поймали.

Перед самой войной в Польше отношение к евреям стало меняться, появились антисемитские настроения, были погромы. Потом в страну вошли нацисты, и начались антиеврейские акции. Все, кто мог скрыть свое еврейское происхождение, пытались это сделать. Вы тоже?

Да, но это можно было сделать только частично. В начале войны мы жили рядом с Варшавой, первые антиеврейские погромы прошли мимо нас. Но все равно было ясно, что становится хуже. У отца были знакомые в Опатуве, они в костеле сделали нам фальшивые свидетельства о рождении. Папа получил имя Кароль Бальтазар Пекославски, я стал Эугениушем Собешавски. Сестрам досталось что-то подобное. Мама оставила свое имя - Манефа Попова. Благодаря своему русскому происхождению она даже получила белую кеннкарту (Kennkarte - удостоверение личности во время немецкой оккупации - прим.ред.) А у нас уже были желтые, еврейские.

- Вы боялись, что вас кто-то выдаст?

Очень. Для евреев это была трагедия. Как только вы выходили на улицу, вас уже не покидал страх, что кто-то подойдет и скажет: «Это еврей!». Нет, не немцы. Они обычно понятия не имели, как выглядят евреи, и не могли отличить их от поляков. А вот поляки не ошибались. Они точно знали. По тому, как человек выглядел, как вел себя, как шел - просто интуитивно. Сложно сказать, по чему именно они определяли евреев. Владислав Шленгель (Władysław Szlengel), поэт из варшавского гетто, точно описал этот страх в одном своем стихотворении: «Не смотри на меня, когда я иду мимо, дай мне пойти, не говори ничего, если ты не обязан этого делать». Но не все так поступали. Двух моих сестер так, в конце концов, кто-то выдал и послал их на смерть.

- Насколько сильным среди поляков был антисемитизм? До войны.

Речь шла главным образом о низших слоях. Польская интеллигенция к евреям относилась лучше. Среди нее тоже было много антисемитов, но люди не опускались до того, чтобы выдавать своих друзей. Это, конечно, не означает, что они активно помогали евреям. Но после побега из Треблинки меня в итоге спасли польские крестьяне. Так что было по-разному.

Вы говорили, что в начале войны кто-то выдал Ваших сестер. Как это произошло? Что случилось с остальными членами Вашей семьи?

Отец сбежал в Варшаву, а мы с мамой и сестрами отправились в Ченстохову. У мамы там была приятельница, и еще пара знакомых священников. Но мы совершили ошибку. Оставив сестер у знакомых, мы вместе с мамой вернулись в Опатув за вещами. Тогда сестер кто-то выдал, они пропали неизвестно куда... Мы с мамой пошли в парк под Ясной горой, сели на лавочку и страшно плакали. Мама потеряла обеих дочерей. Итте было 24, Тамаре - 6. Абсолютная беспомощность! Потом мама решила, что будет лучше, если я вернусь в Опатув. А она осталась там и пыталась искать сестер.

- Но возвращение в еврейское гетто в Опатуве Вам не слишком помогло.

Выселение гетто началось уже через два дня после моего возвращения - 23 октября 1942 года. Сначала нас собрали на рынке, несколько тысяч человек. Потом погнали в Ожарув на железнодорожную станцию. Тех, кто не мог идти, охранники стреляли прямо на месте. Потом нас погрузили в вагоны.

- Вам было 19 лет. Вы знали, куда едете?

В то время я уже о чем-то догадывался. Люди говорили, что евреев массово убивают. Но если вы просто живете и вам вдруг кто-то скажет, что вас убьют, вы же не поверите. Никто из нас не хотел в это верить. Что, убьют целый поезд? Мы знали, что едем на восток. Во время остановок люди с улицы кричали нам: «Евреи, из вас там сделают мыло!» Разве нормальный человек поверит в это?

В Треблинку мы приехали еще до утра. Там уже стояли другие вагоны. В общей сложности около 60. Это почти 6 тысяч человек. После войны я все нарисовал - весь лагерь и ведущую к нему железную дорогу. И мои рисунки - единственные оставшиеся схемы. Немцы всю документацию уничтожили. 60 вагонов людей... Все они не поместились на платформе в Треблинке - их пришлось разделить на три части. Люди выходили из вагонов и шли вдоль платформы. Нацисты там повесили таблички: «Касса», «Телеграф», «Зал ожидания». Там даже были вокзальные часы, табло с приезжающими и отправляющимися поездами... Люди проходили все это, и начинался отбор - женщины с детьми отдельно, мужчины отдельно, одежду снять, ботинки снять, связать парой. Потом раздетых мужчин заставляли собирать всю одежду, сваливать в кучу. И всех гнали в газовые камеры.

- Вас нет?

Когда я там стоял, ко мне подошел один заключенный. Я увидел знакомое лицо. «Откуда ты тут, сукин сын, откуда?» - спросил я. А он в ответ: «Из Ченстоховы. Скажи им, что ты каменщик». Через минуту подходит эсэсовец и спрашивает: «Здесь есть каменщик?» Я тут же выпалил: «Ich bin Maurer». На мне была отцовская одежда, в которой он рисовал. Она была в краске. Может быть, отчасти я был похож на каменщика. Охранник кивнул мне, чтобы я отошел в сторону, и меня втолкнули в один из деревянных бараков. Так я стал узником Треблинки. Шесть тысяч евреев из Опатува тем временем шли прямо в газовые камеры.

Куда Вас определили в лагере?

Мы сортировали одежду и другие личные вещи, остававшиеся после тех, кто шел в газовые камеры. В одном направлении вагоны приезжали с людьми, а в обратном - шли с их рассортированными вещами. Брюки отдельно, пальто отдельно, обувь отдельно. Еще волосы, сбритые перед тем, как люди шли на казнь. Мы, конечно, разбирали и ценности. Каждый день был невероятно доходным: килограммы золота и бриллиантов, тысячи золотых часов, миллионы банкнот и монет со всего мира, даже из Китая. Эти вещи сортировали и грузили в пустые вагоны.

Потом меня перевели на работу получше. Наша группа выходила из лагеря - в лесу мы собирали сосновые ветки. Их потом вплетали между колючей проволокой, чтобы скрыть то, что происходит в отдельных секторах лагеря. Эта работа помогла мне. У нас было лучше питание, и мы могли «вести торговлю» с украинскими охранниками.

- Чем вы торговали? Ведь у вас ничего не было.. .

Несмотря на запрет, нам, конечно, иногда удавалось спрятать какие-то ценности после транспортировки. Это были большие деньги. И их потом можно было обменять. Мы выходили из лагеря, украинский надзиратель снимал свою шапку и говорил: «Rebjata, děngi». Мы бросали ему туда что-то, а он приносил нам поесть. Мы все съедали вместе, иногда даже пили водку. Что-то нам удавалось пронести среди веток в лагерь. Интересно, что нас при возвращении никто никогда не проверял. Группы, которые ездили работать в поле, в лагере потом обязательно досматривали. Нас - никогда. Нацисты, вероятно, подозревали, что происходит, но не хотели в это вмешиваться.

- Когда Вы поняли, что на самом деле происходит в Треблинке и частью чего Вы являетесь?

Сразу же в первый вечер в лагере ко мне в барак пришел тот человек, который спас мне жизнь. Это был Альфред Бэм, мой сосед в Ченстохове. Он сразу мне прямо сказал: «Парень, ты на заводе смерти. Здесь всех убивают. Убьют и нас с тобой». Вы слышите это, но все равно не хотите верить. Но действительность постепенно переубеждает. В лагере был четкий распорядок. С утра до вечера несколько поступлений. Женщины - налево, мужчины - направо. Мужчины остаются на улице, женщины идут в барак. Там они должны раздеться и быть готовыми. Зимой из этого барака шел пар. Везде пар, и в нем эти женщины идут в газовые камеры. Женщины - отдельно, мужчины - отдельно. Никогда вместе. - Как Вы узнали, куда они идут и что с ним происходит? - Это и так было ясно. Позже мы встречались и с группами евреев, которые работали с газовыми камерами. Эта была отдельная часть лагеря, куда мы не могли попасть. Они рассказывали страшные вещи. Как украинские охранники силой вгоняли испуганных людей в газовые камеры и отрубали руки и другие части тела тем, кто пытался защищаться. Как они вырывали детей из рук матерей и швыряли их в стену. У надзирателей были собаки, и их часто отпускали на перепуганных и голых людей. Таким образом в газовую камеру всегда загоняли около 400 человек и включали дизельные двигатели. Через 40 минут все были мертвы. Заключенные вытаскивали их еще теплыми... Потом бригада рабочих выламывала из челюстей золотые зубы, а следующая бригада перевозила тела к открытым печам, где все сжигали. Через каждую такую бригаду проходило около 200 заключенных. Каждый день это число надо было дополнять новыми, только что поступившими, потому что кто-то из узников совершал самоубийство, кого-то украинская охрана бросала в те ямы, где сжигали мертвые тела. Просто так, ради развлечения...

Простите, но я должен об этом спросить. Что происходит с человеком, когда он слышит или видит подобные вещи и знает, что он, сам того не желая, часть всего этого?

Вы хотите выжить, и ваше сознание притупляется. Это как удар по голове. Я все время помнил только об одном: «Ты должен выжить, ты просто обязан выжить и однажды все рассказать». Это было страшно. В Треблинке свою смерть встретил миллион человек. Приводят цифры около 700 - 800 тысяч человек, но это не считая детей. Если прибавить их, количество убитых достигнет миллиона. В этой массе всего в памяти остаются только случайные моменты, все это просто нельзя вместить.

- Вы можете о чем-то рассказать?

Однажды, где-то в январе 1943, я попал в барак, где стригли женщин. Перед газовой камерой заключенных всегда брили. Я этого не делал, но в тот раз меня туда отправили. И вот передо мной сидит такая девушка. И тихо меня спрашивает, как долго продлится этот путь к смерти. Она знала, я знал. Я сказал ей, что десять минут, может быть, меньше. Я врал, на самом деле весь процесс занимал больше времени. Она рассказала мне, что недавно сдала выпускные экзамены и что ее зовут Рут Дорфман. Она была красива. И вот она поднялась с этой табуретки и пошла к дверям. Там еще раз повернулась и посмотрела на меня. Она будто прощалась. Не со мной, а со всем миром. Такие отрывочные моменты оставались в памяти... Отец после приезда снимал обувь своему маленькому сыну. Мужчина уже знал, что происходит, а ребенок еще ничего не подозревал. Папа снял с него ботинки и еще связал их вместе шнурком...

- Надзиратели, руководители лагеря - кто это был? Что это были за люди?

Хуже всех были эсэсовцы. Часто это были алкоголики и садисты, которые получали удовольствие от необоснованной стрельбы по заключенным. Одним из самых страшных эсэсовцев был Ангел смерти - Август Мите (August Miete). Таких было еще несколько, страшные монстры. Они разжигали этот ад. Остальные просто ходили рядом с нами и орали, чтобы мы работали.

- Вы упоминали и украинских охранников. Они чем-то отличались от немцев?

Это были такие же садисты. Они не скрывали своей ненависти к евреям. Они без какого-либо сочувствия, не моргнув глазом могли убить в лазарете сотни людей. Немцы держались отдельно от украинцев и тоже за ними следили. Их нельзя было оставлять без контроля, чтобы они не украли в лагере ничего ценного и не налаживали контакты с заключенными. Украинцам даже не разрешалось бить нас перед эсэсовцами. Это нас, узников, отчасти ставило в выгодное положение: через наши руки каждый день проходили вещи за миллионы долларов, а украинцам приходилось выпрашивать жалкие крохи. Мы обменивались с ними и таким образом получали ценную еду. А они в соседних деревнях тратили деньги на выпивку и проституток.

В рабочих бригадах в Треблинке с Вами был и чешский еврей Рихард Глацар (Richard Glazar). Позже он, как и Вы, спасся и издал книгу воспоминаний «Треблинка. Слово, как из детской скороговорки» (Treblinka, slovo jak z dětské říkanky). Вы его помните?

Да, мы были вместе в группе, которая ходила в лес. Глацар отличался от остальных. Мы, восточноевропейские евреи, в лагере ходили в обычных лохмотьях, не слишком обращая внимание на то, как мы выглядим. Чехи - нет. Глацар всегда был элегантен. Может быть, из-за этого остальные его так и не приняли. Меня тоже не приняли, потому что я не говорил на идише. Глацар, по-моему, тоже нет.

После войны мы встретились. В 70-е годы мне кто-то позвонил в квартиру в Тель-Авиве. С сильным американским акцентом он приглашал меня в свою виллу и говорил, что у него в гостях будет какой-то бывший заключенный Треблинки. Я поехал. В саду той виллы была тропинка. Я в конце этой дорожки сел на лавочку и ждал. Вдруг появилась красивая пара. Все смотрели на меня, и я начал петь по-чешски: Ona se točí, má modré oči, ona se točí dokola... («Она кружится, у нее голубые глаза, она все кружится...»). Это была песня Глацара. Все в лагере пели что-то на своем родном языке. Он тут же закричал: «Кацап!» Так меня называли в лагере. Это был он. Интеллигентный. Он написал хорошую книжку, хотя восточноевропейских евреев он в ней не жалеет.

Восстание и побег

А как началось восстание в Треблинке?

О том, что в лагере происходит что-то странное, я узнал только зимой. Все были страшно подозрительными. Люди вообще не общались - воспринимали друг друга как опасность. Но потом появился шанс. Рабочие бригады получили задание починить и достроить в лагере здание, где должен был быть склад . Попасть туда можно было через большие железные двери. Было похоже, что они XIX века. Наши слесари должны были сделать новый замок и ключ. Один отдали немцам, второй - тайно спрятали. Этот доступ к оружию был нашим шансом.

- Вы действительно планировали захватить весь лагерь?

Мы были наивными. Ужасно наивными. Все думали, что с парой украденных винтовок мы организуем бунт, мы будем, как солдаты, и ура... Сила фантазии велика, но действительность была жестокой. С того склада у нас были какие-то гранаты и винтовки. Первые выстрелы раздались второго августа (1943 года - прим. ред.) где-то около четырех часов утра. Одному заключенному удалось взорвать емкость с бензином. Раздался сильный взрыв. Думать, что все мы убежим в лес, - это просто утопия. Немцы начали стрелять со сторожевых вышек и быстро взяли ситуацию под контроль. Первых, кто стал убегать, застрелили. Некоторые заключенные вообще не присоединились к восстанию. Те, с большими носами, евреи, как из немецких карикатур, где они могли спрятаться? Не сражались и старшие, те, кому было за 40. Они знали, что им не перепрыгнуть заграждения вокруг лагеря. Но мы все же попробовали. И через проволоку, баррикады и мертвые тела друзей мы бежали из лагеря. Потом через железнодорожные пути и дальше, быстро и бездумно. Во время побега я чувствовал, что мне что-то попало в ногу. Ботинок наполнялся кровью, но я несся дальше.

- Вы как заключенные, должно быть, сильно бросались в глаза. На Вас была лагерная одежда?

Нет, в Треблинке специальных роб не было. Каждый ходил в том, что насобирал себе из куч одежды. Но и так нас было легко узнать. Побритые наголо, худые - с первого взгляда было ясно, кто мы. Я со временем отделился от остальных и попробовал действовать самостоятельно.

- Почему?

Наверное, какой-то инстинкт. Не знаю. Потом я понял. Когда немцы позже искали беглых заключенных, они спрашивали людей в округе: «Куда они побежали?» И люди говорили, туда побежала одна группа, туда - другая. А я был один. Может быть, поэтому я в итоге и выжил.

- У Вас были с собой какие-то деньги?

Где-то сто долларов, мне их дал друг Альфред Бэм. Сам он не смог сбежать. У кого-то из заключенных были бриллианты и прочие ценности. Они думали, что это спасет им жизнь. Но поляки сразу же все отбирали и сдавали беглых, как только узнавали, что у них при себе ценные вещи.

- Вас никто не выдал. Как такое возможно?

Понятие не имею. Наверное, мне просто повезло. Может быть, я правильно рисковал. И еще у меня не было явных еврейских черт лица, и я хорошо говорил по-польски. Четыре дня меня прятали польские крестьяне. Но у них я не мог оставаться долго - лагерь был слишком близко, риск был велик. - Они боялись? - Ужасно. Я тоже страшно боялся. Больше всего по пути в деревню Вулька-Надгорна. Она была недалеко. Я ночевал в стоге сена, и еще до утра появились украинцы. Они искали сбежавших заключенных, стреляли повсюду. Но моего укрытия они, к счастью, не обнаружили. Утром я пришел на железнодорожную станцию «Костки». Теперь ее уже нет - позднее дорога перестала работать. Рядом со станцией был небольшой магазин с продуктами. Я подождал, пока выйдут все покупатели, и вошел. Продавщица была молодой. Она дала мне попить и рассказала о том, что происходит в округе. Как немцы повсюду ищут, как они грозились убить ее двоюродного брата. И все равно она дала мне 20 злотых и сигареты в придачу. Потом я быстро смылся из магазина. У станции стали появляться продавцы мяса. Они направлялись в Варшаву. Среди них была и одна женщина - она мне в итоге и помогла. Она разрешила называть себя тетушкой и купила мне билет на поезд. Я помогал ей загружать тяжелые сумки. И уже в где-то в полдень я был недалеко от Варшавы. Там я потом присоединился к восстанию и дождался окончания войны.

- Кто из Вашей семьи выжил?

Отец выдавал себя за глухонемого и в итоге дождался конца войны в Варшаве. Мы были вместе. Мать выжила благодаря своему русскому происхождению в Ченстохове. Две мои сестры остались в Треблинке. Как и сотни тысяч других людей.

После войны

Когда Вы в первый раз заговорили о Треблинке?

Вскоре после войны, в 1947 году. Ко мне приезжала пани из Еврейской исторической комиссии, собирала воспоминания. Я тогда был на дне, страшно пил. Мы с друзьями брали водку и пили до немоты. Тогда эта пани начала делать со мной интервью. Они были не очень хорошими.

- Вам хотелось после войны отомстить?

Я знаю, что после войны существовали группы евреев, которые хотели искать и убивать эсэсовцев. Я тоже был полон ненависти. В Ченстохове я искал полицейского, арестовавшего моих сестер. Но физическая месть меня не волновала. Я видел столько крови, что у меня на это уже не было сил.

Некоторые ваши старые друзья и те, с кем Вы были в лагере, после войны отказались ехать в Треблинку. Вы поехали. Почему?

Кто-то не поехал из-за того, что не мог рассказывать о Треблинке. Мы с женой приехали в Треблинку из Израиля в первый раз в 1983 году. Была 40-я годовщина восстания в варшавском гетто, и коммунисты разрешили нам ехать. С 1987 года мы ездим в Польшу регулярно, два-три раза в год. В основном с группами еврейской молодежи.

- После всего того, что Вы видели, вы можете простить немцев?

Нет, не могу. Можно простить кого-то, кто что-то сделал по ошибке, по невнимательности. Но не того, кто эти страшные вещи совершал добровольно, обдуманно, с наслаждением. Я говорю не только об эсэсовцах. Этот лагерь смерти создали интеллигентные люди - врачи, инженеры, строители.

- Вина переносится с отцов на детей? Что с молодыми немцами?

В Германии я побывал совсем недавно. Моя дочь - архитектор. Она выиграла конкурс на проект нового посольства Израиля в Берлине. Дочь спрашивала меня, должна ли она это делать. Думаю, она ждала моего отказа. Но я сказал, что для меня это невероятная честь: дочь заключенного Треблинки предложит проект посольства нашего государства в Берлине. Когда посольство построили, мы поехали на торжественное открытие. До той минуты я ненавидел все немецкое. Ненавидел немецкий язык, немецкую продукцию. Но все равно от этого не сбежать. Машину, например, я специально покупал американскую. Ford Cortinа. Я оплатил автомобиль и страшно им гордился. А продавец потом показывает мне двигатель и говорит: «Посмотрите, какой прекрасный экономичный мотор...» Он был немецким. Меня чуть удар не хватил.

- Вы оставили автомобиль?

Я был вынужден, он уже был оплачен.

- А что с самими немцами?

Недавно нас в Германию пригласила организация Aktion Sühnezeichen. Они устраивают поездки немецкой молодежи в те места, где нацисты совершали самые страшные преступления. Они были в Треблинке и видели там мою книжку. Они узнали, что я жив, и пригласили вместе с женой на беседу. Организовали выставку моих скульптур о Треблинке. Выставка ездила по Германии целый год, была в самых разных местах. Тогда я изменил свое мнение о молодом поколении немцев. Сначала я их испугался. Когда они приходили на мою выставку, они были такими странными, с цветными волосами... Но они сели на пол и стали с интересом слушать. Это всегда производит впечатление... С сотрудниками Aktion Sühnezeichen мы действительно сблизились. Когда мы прощались, моя жена расплакалась и сказала: «Это ужасно. Я в вас влюбилась, и сама себе не могу этого простить».

Знаете, на фасаде израильского посольства в Берлине, созданного по проекту моей дочери, есть шесть символов. Они напоминают о 6 миллионах евреев, убитых во время Холокоста. Но сбоку есть еще один символ - стена. Она означает открытие нового этапа истории. Строить новые отношения, но помнить о том, что было.

Самуэль Вилленберг, 90 лет. Родился в польской Ченстохове в смешанном браке. Отец был евреем, мать - русской, принявшей иудаизм. После начала Второй мировой войны сражался в польской армии и был ранен. Осенью 1942 года как еврей был отправлен в концентрационный лагерь в Треблинке, где всех евреев сразу после их поступления убивали в газовых камерах. Исключение составляла малая часть случайно выбранных людей, помогавших поддерживать работу лагеря. Заключенных-рабочих должны были ликвидировать позже. Это касалось и Вилленберга. В августе 1943 года Вилленберг участвовал в вооруженном восстании в Треблинке, благодаря которому около 200 узников лагеря смогли бежать. Несколько десятков из них - включая Вилленберга и чешского еврея Рихарда Глацара - дожили до конца войны. Самуэль Вилленберг участвовал в Варшавском восстании летом 1944 года и за проявленную смелость после войны получил польский военный орден Virtuti Militari. В 1950 году Вилленберг эмигрировал в Израиль, где живет до сих пор. Его жена Ада Любельчик прожила войну в варшавском гетто как ребенок евреев. Окончания войны она дождалась только благодаря помощи польских участников сопротивления. В Израиле у Вилленберга и Любельчик родилась дочь Орит, сегодня известный израильский архитектор. Самуэль Вилленберг написал книгу воспоминаний «Восстание в Треблинке» (Povstání v Treblince). Он также известен как художник и скульптор. Вскоре после восстания лагерь в Треблинке перестал существовать, следы лагеря нацисты уничтожили. Мир узнал о Треблинке только благодаря свидетелям, таким как пан Вилленберг.

На Кубани проживают 9000 бывших узников фашистских концлагерей, в том числе около 600 - в Краснодаре. «Югополис» попросил двоих из них воскресить похороненные в памяти воспоминания о страшных годах, проведенных на «фабриках смерти».

Обе наши героини - Лилия Тихоновна Хоминец и Елена Николаевна Колесникова – родились в Витебской области Белоруссии. Именно с вторжения в эту республику началась Великая Отечественная война. Несчастная Белоруссия находилась в оккупации с самых первых дней войны и до июля 1944 года. За годы Великой Отечественной она потеряла каждого третьего своего жителя. Многие из них погибли в концентрационных лагерях.

Лилии Тихоновне и Елене Николаевне было очень больно еще раз мысленно переживать ужасы плена, за что мы искренне просим у них прощения, но они нашли в себе мужество рассказать о том, о чем забывать нельзя.

Лилия Тихоновна Хоминец

Я родилась в Витебске в 1937 году. Папа, Тихон Николаевич Соколов, трудился на кирпичном заводе, мама, Татьяна Леонтьевна, была домохозяйкой, сидела с детьми. Нас было пятеро: четыре девочки, один мальчик, я самая младшая.

В финскую войну папу призвали, его ранили, он долго пролежал в снегу, обморозил ноги, лечился в госпитале. А когда началась Великая Отечественная, сразу ушел на фронт.

11 июля 1941 года началась трехлетняя оккупация Витебска. Под властью фашистов город находился почти три года - с 11 июля 1941 года по 26 июня 1944-го. Мы с мамой сначала жили в городской квартире, а потом уехали к бабушке с дедушкой в деревню Остряне под Витебском. Все местные мужчины, не призванные на фронт, но способные держать оружие, ушли в партизаны. Осенью в деревне начались облавы. Гитлеровцы ходили по домам и забирали все, что им приглянулось - от безделушки до скота. Дедушка, пытавшийся защитить дворового пса, погиб от шальной пули: пока немец прогонял перегородившего ему дорогу деда в самодельной инвалидной коляске, пес прыгнул ему на спину и вцепился в шею. Фриц от испуга нажал на курок автомата и стал беспорядочно стрелять. Все это произошло на глазах у бабушки, она после смерти мужа слегла.

Сказать по правде, в годы оккупации вреда больше было от полицаев, чем от немцев. Переметнувшиеся на сторону фашистов местные, пытаясь выслужиться, шли на любые подлости, предательства, зверства.

В декабре 1942 года один такой полицай – сосед, хорошо знавший нашу семью, вместе с немецким офицером вошел в бабушкину хату, где в это время находились все мы. Старшая, 14-летняя Нина, читала нам, младшим, сказки. Бабушка и мама крутились по хозяйству. Сосед указал на Нину. Немец взглянул на нее и отмахнулся: «kinder» - сестра была маленькой и худенькой. «Какой же она ребенок, - встал руки в боки полицай. – Ей скоро пятнадцать», и дернул Нину с кровати за руку. Она споткнулась и упала перед входной дверью. Позже мама рассказывала, что она заметила, как немец отошел чуть в сторону и подмигнул Нине, указывая на дверь – мол, беги. Она вскочила, и в чем была – шерстяных носках на босу ногу и в платье без рукавов – выскочила во двор.

Сосед погнался за ней, повалил на снег, ударил прикладом, а затем схватил за косу и потянул со двора на дорогу, по которой уже шли деревенские ребята, ее ровесники. Мама, выбежавшая вслед за полицаем, только и успела, что схватить с веревки сохнущую бабушкину кофту и кинуть ее вслед дочери.

И больше мы ничего не слышали о Нине до самого 1946 года, думали, погибла в концлагере. Но оказалось, что она в лагере не была – ей удалось сбежать по дороге.

Сестра рассказала, что детей пригнали на железнодорожную станцию в Витебск и погрузили в вагоны-теплушки. Нину с другими ребятами посадили в последний вагон. Он был настолько ветхим, что через щели задувал ледяной ветер. Чтобы согреться, дети начали прыгать. В какой-то момент под ними затрещал пол. Мальчик постарше несколько раз с силой ударил по доске ногой. Доска отвалилась. Ребята расширили дыру и через нее, помогая друг другу, стали спрыгивать на шпалы.

Нина и еще одна девочка тоже решили сбежать. Прыгая, сестра ударилась пятками о шпалы, но толстые носки и калоши, которые ей кто-то дал, смягчили удар. Правда, калоши тут же слетели, так что сестра снова осталась босой. Она лежала на шпалах до тех пор, пока вдалеке не стих стук поезда – боялась, что охранник, сидевший в тамбуре последнего вагона, заметит ее. Потом поднялась – ночь, вокруг лес - и побежала по рельсам в обратном направлении. Через несколько минут увидела девочку из поезда – та бежала ей навстречу: при падении ударилась головой и потеряла ориентацию. Они обнялись как родные. Девочку звали Зоей, она была из Вильнюса.

Пока не было поездов, бежали по шпалам, как только слышали звук приближающегося состава, скрывались в лесу. Через несколько дней вышли к поляне, на которой стояла изба и пара сараев. Заметили пожилую женщину с ведрами. Та увидела их, подошла: «Цо надо, москалки?» По ее говору девочки поняли, что они в Польше. Старушка отвела их в хату, дала горячей похлебки, принесла старое пальто, которое досталось Зое, и прохудившийся шерстяной платок, которым перевязалась Нина. Подходящей обуви у бабушки не нашлось. Вручив им сверток с горячей картошкой, она велела девочкам уходить: «Вокруг немцы».

И те снова побежали. Как долго они шли, Нина не могла сказать. Но потом снова вышли на поляну, обрадовались – думали, очередной хутор. И только тут заметили немецких солдат, выстроивших в шеренгу стариков. Девочки кинулись бежать, но их догнали, под дулом автомата погнали на поляну и толкнули в шеренгу стариков, стоявших на краю небольшого оврага. Нина оказалась с краю цепочки.

Вдруг дедушка, опирающийся на палку, оттолкнул ее плечом себе за спину, и тут же раздались выстрелы. На девочку обрушились несколько тел, увлекаемая ими, она полетела в овраг.

Потеряла сознание. Когда пришла в себя, поняла, что цела, но не может выбраться из-под тел – не хватало сил. Снова потеряла сознание. Очнулась от звука русской речи: «Командир, здесь девка живая!» Оказалось, трое связистов шли мимо, искали порванный провод, один из них заметил торчащую из оврага руку девочки. Они вытащили Нину и забрали с собой в часть. А Зоя погибла.

Нину отправили в госпиталь, где после короткого лечения она стала помогать врачам и медсестрам ухаживать за больными. Потом приняла присягу и перешла в роту связи, бойцы которой вытащили ее из оврага. С ней она дошла до границы с Германией, после чего роту погрузили в поезд и отправили на Дальний Восток на войну с Японией.

Нина тоже думала, что нас нет в живых. Когда она спросила у связистов о судьбе деревни Остряне, те сказали, что от нее больше ничего не осталось: дома разбомбили, а местных жителей расстреляли или угнали в концлагерь.

Так оно и было. После того как угнали Нину, мы прятались в лесу. В марте 1943 года немцы проводили облаву и нашли нас. Бабушку, маму, меня, 8-летнего брата Гену, 10-летнюю Любу и 12-летнюю Валентину привезли на вокзал, бросили в поезд вместе с другими местными жителями и отправили в неизвестном направлении.

Первым моим лагерем стал Майданек. Крематории здесь работали круглосуточно.

Когда поезд остановился, нас выгнали из вагонов, женщин и детей отогнали в одну сторону, стариков - в другую. Бабушку мы больше не видели.

Нас построили на плацу перед виселицами. Через несколько минут из барака вывели пятерых избитых мужчин. Они шли босиком, в одних белых кальсонах.

Это были советские военнопленные, пытавшиеся сбежать из лагеря. Когда им набросили веревки на шею, мама развернула нас с братом к себе, ткнула лицом в подол и держала, пока шла казнь.

Бараков было много – все длинные, человек на 150-200, трехъярусные и двухъярусные деревянные кровати с соломой вместо матрасов. Поначалу мы с мамой, братом и сестрами жили в одном бараке, потом нас с братом переселили в детский. Но маме разрешали нас иногда навещать.

Дети до 10 лет в лагере ничего не делали. Единственной нашей обязанностью было присматривать за младшими детьми. И все. Нас не пересчитывали. Вызывали по утрам на площадку перед бараком и проверяли, кто остался внутри. Оставались только больные. Их тут же забирали, назад они никогда не возвращались.

Кормили нас один раз в день маленьким кусочком хлеба, в котором было процентов семьдесят древесных опилок, и баландой. Из чего ее готовили? Картофельные очистки, кусочки брюквы, моркови, жилы каких-то животных.

Когда приносили железный бочонок с похлебкой, мы выстраивались в шеренгу, держа наготове миски. Смотрительница барака – капо – следила за тем, как нам разливают баланду. Когда дошла моя очередь, я заметила, что в черпаке, которым мне только что налили похлебку, остался кусочек моркови. Я потянулась за ним, но в следующую секунду получила удар железным прутом по пальцам. Удар был такой силы, что мне почти отрубило безымянный палец.

Я выронила миску, расплескав баланду по полу, обхватила больной палец левой рукой, отскочила в сторону. Но не заплакала, знала, что будет только хуже. Однажды на наших глазах капо избила своим стеком мальчика постарше меня, и его, мертвого, вынесли из барака.

Я забилась под нары и просидела там целый день, поскуливая от боли. Вечером пришла мама – ей кто-то сказал, что со мной случилась. Она принесла подорожник, палочки, раздобыла где-то чистый лоскут. Приложила подорожник к пальцу, вокруг него – палочки, служившие шинами, перевязала лоскутом. Каждый день меняла повязку и, не поверите, палец сросся! Только – видите? – немного синий в месте разреза.

Мы пробыли в Майданеке не больше шести месяцев, а потом нас снова посадили в вагоны и повезли. Примерно 10 месяцев мы скитались по разным лагерям Европы, большую часть времени проводя в дороге и по нескольку дней или недель – на новом месте. Запомнила, что были в Чехословакии, Венгрии, Бессарабии.

Однажды поезд остановился в каком-то населенном пункте, наш вагон с женщинами и детьми отцепили, оставили в тупике, а состав двинулся дальше. Нас выгнали из вагона, отвели на площадку, велели сесть на землю. В этот момент пошел сильный дождь, земля тут же превратилась в грязь. Мы долго сидели, а потом увидели местных женщин, по разговору поняли, что находимся в Болгарии.

Они принесли вареную кукурузу, пытались передать ее нам, но охрана не позволила. Тогда женщины стали бросать ее нам. Мальчишки повзрослее и посильнее ловили ее, некоторые дрались между собой за початок, а гитлеровцы смотрели на это и ржали. Нам, малышам, кукурузы не досталось. Мы подбирали с земли зерна, подставляли ладони под струи дождя, а потом запихивали зерна в рот.

Но были настолько голодными, что не дожидались, пока полностью смоется грязь, и проглатывали кукурузу вместе с ней. С тех пор я ни разу не ела вареную кукурузу, и когда вижу ее в продаже, рот тут же наполняется песком.

Потом нас снова погрузили в вагон, конечной остановкой стала Вена. Нас высадили и пешком повели в лагерь, который размещался глубоко в горах, в лесу. Это был Линдабрун (30 км от Вены), в котором мы провели следующий год. Недалеко от него стоял еще один концлагерь, намного больше по размеру – Энцесфельд. А между ними был расположен городок, жители которого, пока нас гнали по улице, смотрели на нас с презрением. Тут нам уже никто кукурузки не подал. На каждом здании висело объявление о том, что за пойманного заключенного полагается вознаграждение в 4 дойчемарки.

В Линдабруне стояли два барака – женский и детский, ни мужчин, ни юношей в лагере не было. Из охраны – всего четверо часовых на вышках. Но мы никуда не делись бы и без них: вокруг дремучий лес и неизвестно, в какой стороне наши войска, а внизу город, жители которого не проявили бы к нам милосердия. Так что бежать было некуда.

Каждый день чуть свет нас гнали на работу в лес – женщины пилили деревья, дети собирали хворост и листья. После нас делянка должна была быть чистой как стол – ни одного листочка или иголки. Возвращались в лагерь часов в десять вечера и тут же валились спать.



Денис Яковлев / Югополис

Никакой душевой или бани не было. Мылись мы и стирали, когда шел дождь – выбегали из бараков, стягивали с себя тряпье и подставляли худые тела струям воды. Грязь и зола были вместо мыла.

Кормили нас тем же хлебом из опилок и баландой и еще напитком, который они называли кофе: его варили из жженых зерен ячменя или овса. Давали к нему сахарин и еще какой-то порошок, назначение которого мне не известно по сей день. Весной 1945 года мы заболели непонятной болезнью, похожей на оспу. Возможно, это она и была.

К весне 45-го женщины спилили все деревья около лагеря и ушли дальше в лес. Нас, 8-10-летних стали оставлять в лагере. Мы драили полы и наводили порядок в бараках. А однажды, как я потом узнала, на лютеранскую Пасху, к нам приехала какая-то немка или австрийка и привезла корзину с яблоками и мешок с детской одеждой.

Мне достался свитер, я натянула его и увидела дырку на животе с запекшейся вокруг кровью. Сразу поняла, что в этом свитере до меня ходил другой ребенок. Его убили, а одежду забрали.

Гостья, заметив дырку на свитере, приказа мне закрыть ее ладонью. Она достала фотоаппарат и стала снимать, как солдаты раздают нам яблоки.

Одежду нам оставили. А примерно через месяц мы заболели. Лицо, шея, уши, тело покрылось какими-то язвами, но мы боялись жаловаться смотрителям, потому что больных отправляли в госпиталь Энцесфельда, из него уже никто не возвращался. Поэтому мы молча шли на работы.

Потом пришел солдат, принес полведра какой-то черной жижи и большую малярную кисть. Показал нам – мажьте места язв. Тут подходит другой и, макнув кисть в ведро, мажет нас от макушки до пят. Не знаю, помогла эта жижа или нет, но в нашем бараке к моменту моего прибытия в лагерь было 42 ребенка, а при освобождении осталось 20.

Washingtonpost.com

Детей, которых больше не брали на работы в лес, вообще не кормили. Мы пробавлялись тем, что нам оставляли взрослые – их кормили два раза в день. Вместе с мастером участка в лес уходило трое часовых. Если на посту оставался молодой австриец, он спускался с вышки, открывал ворота и разрешал нам ходить в лес «кормиться». Мы собирали дикие яблоки, ягоды, грибы, заячью капусту. По возвращении в лагерь часовой разводил костер, вешал над ним ведро с водой и, когда она закипала, мы бросали в него все свои находки. Так что не знаю, что в результате получалось – борщ или компот.

Потом всех нас пригнали в Энцесфельд, где мы прожили примерно полтора месяца. Женщин гоняли на работу на какой-то шинный завод за город. Если они шли ночью, охрана заставляла их снимать деревянную обувь – клумпы, чтобы их стук не мешал спать местным жителям.

Дети моего возраста и младше не работали, а брата забирали на работу на склад, где он сортировал обувь – находил одинаковые пары, связывал их и складывал на стеллаж. В первый раз, вернувшись со склада, он рассказал, какие красивые детские сандалии ему попались. Я спросила, почему же он не принес их мне, а он только вздохнул и пообещал, что после войны папа купит мне много красивых туфель и платьев с оборочками. Такие сказки он рассказывал мне часто, я под них засыпала.

В Энцесфельде было много маленьких детей – 2-3-летних. Здоровых и хорошеньких за деньги выкупали бесплодные австрийские пары, некоторых отправляли в немецкие детские сады.

Уверена, в Австрии и Германии живет много русских, поляков, французов, уверенных в своем арийском происхождении.

Над старшими детьми в лагере иногда ставили опыты. У нас в бараке один угол все время был занавешен тканью. За ней стояла кровать, на которой лежал мальчик лет четырнадцати, запомнила, что его звали так же, как моего брата, – Гена. Лагерщики ему вживую ломали ноги, обвязывали их чем-то и приносили на носилках в барак. Он кричал днями и ночами, и какими бы все уставшими после работ ни были, никто не мог уснуть из-за этих криков. Но как только он затихал, его снова уносили, ломали ноги уже в другом месте и возвращали назад. Так было раз пять, наверное, потом нас снова перевели в Линдабрун, и я не знаю, что стало с этим мальчиком.

Заключенных концлагерей освобождала Красная Армия и союзные войска. А нас никто не освобождал. Каждое утро наш барак отпирали, мы выходили во двор и строились для проверки.

А однажды за нами никто не пришел. Солнце было уже высоко, а барак стоял закрытым. Сначала мы запаниковали – думали, нас хотят сжечь.

Один мальчишка залез по стропилам на крышу, огляделся, сообщил, что часовых нет, лагерь пустой. Открыть нас снаружи он не смог – сил не хватило. Тогда мы выломали доски в стене. Высыпали во двор. Действительно, никого нет. Побежали к соседнему бараку, где шумели женщины, открыли дверь.

Полдня мы просидели на одном месте, гадая, что происходит. А потом решили идти в город – вряд ли будет хуже. Шли через лес несколько часов, вышли к дороге… и встали как вкопанные: смотрим, по дороге на велосипедах и повозках едут русские солдаты. Увидев нас – худющих женщин в полосатых халатах и детей в разномастном тряпье, они тоже остановились, пораженные. Тут кто-то из солдат заговорил с нами по-русски, мы ответили, и уже в следующую секунду все обнимались и плакали. Я не поняла, как на моей маме оказался мужской пиджак, а в руках у брата – солдатская пилотка, полная рафинада. Это было 4 июня 1945 года. День нашего освобождения.

Через пару дней нас привезли на фильтрационный пункт – здесь проходили проверку совершеннолетние узники. После проверки нашу семью отпустили.

Вернулись в Витебск через полтора месяца. Наш дом разбомбили, и мама повезла нас в деревню. Но и бабушкиного дома тоже не было – от него остался угол и большая яма - воронка от снаряда. Мама со старшими детьми выкопали яму пошире, сверху закрыли ее бревнами. Засадили огород, с него питались до осени.

А потом вернулся отец. Мама глазам своим не поверила, когда увидела его, идущего к нам через поле. Он посмотрел на наше житье, велел собрать пожитки, и мы пошли на железнодорожный вокзал. Папа забрал нас в свою военную часть в Литву.

В 1947 году отец умер – дали о себе знать ранения, полученные в Финскую и Великую Отечественную. Мама осталась жить и работать при части, подняла всех нас на ноги.

Я выросла, вышла замуж. Мой муж, военный летчик Виктор Васильевич Хоминец, - коренной краснодарец. После его демобилизации мы сюда переехали. Я устроилась бухгалтером сначала на завод по производству соков, потом на ФФЗ, оттуда вышла на пенсию.

С 1995 года я возглавляю Карасунскую окружную общественную организацию «Непокоренные». У меня две дочери, два внука и два правнука. Брат Гена и сестра Валентина живы, остальные сестры умерли.

Дочь в 2015 году была в Австрии. Спросила гида, можно ли съездить в лагерь Линдабрун. Гид сообщила, что такого лагеря не знает, а городок Линдабрун имеется. Дочка наняла такси и вместе с гидом поехала туда. Город как из сказки – аккуратные разноцветные домики с палисадниками, цветы и зелень вокруг. Дочь стала спрашивать местных про лагерь, но никто ничего о нем не слышал.

Одна жительница посоветовала обратиться к старику, который жил на самом краю городка, может, он знает. Этот старик сказал: да, был лагерь – далеко, в лесу. Но это было «так давно, так некрасиво, не надо об этом говорить, не надо это помнить». И все.

Елена Николаевна Колесникова

В архивной справке Государственного отдела Витебской области Белорусской ССР написано: «В документах архивного фонда отдела по репатриации и переселению граждан Витебского облисполкома в списках лиц, вернувшихся из немецкой неволи в 1945 году по Витебскому району, значится семья в составе: Селезнева Мария Николаевна, 1925 г.р., Селезнева Елена Николаевна, 1927 г.р. Время пребывания в неволе в документе не указано. Для сведения сообщаем, что в списках лиц, репатриированных из Германии граждан, значится также семья Смоляковых. 6 марта 1944 года принудительно вывезены в Германию. 11 февраля 1945 года освобождены частями Красной Армии».

Елена Николаевна – это я, Мария Николаевна – старшая сестра. Смоляковы – родной брат мамы и его жена. Нас вместе угнали в Германию.

Я родилась в Витебской области, в деревне Старинки. Папа, Николай Максимович, был специалистом по выработке льна, мама, Дарья Кузьминична, – заведующая молочно-товарной фермой, партийная.

7 июля 1941 года в нашей деревне уже были немцы. Мы собрали кое-какие вещи и ушли в лес, так же поступили и многие наши соседи. Немцы леса боялись, там было много партизан. По ночам мы ходили в деревню, работали в саду и в огороде, не хотели оставлять урожай. Однажды полицаи устроили облаву. Мы с папой и сестрой успели спрятаться, а маму поймали и расстреляли. После этого мы ушли в лес и уже не возвращались.

В лесу нельзя было жечь костры – по дыму нас вычислили бы в два счета. Поэтому питались сырыми овощами и фруктами.

В начале марта 1944-го немцы окружили лес и выгнали нас оттуда. Папа идти уже не мог – простудился в землянке, болел. Они там его бросили, а меня с сестрой, дядей, тетей и другими жителями деревни пригнали на железнодорожный вокзал. Гитлеровцы, разграбившие наши музеи и картинные галереи, намеревались вывезти эти богатства в Германию.

Чтобы поезд по дороге не взорвали партизаны, они посадили нас в вагоны с музейными экспонатами. И партизаны поезд не тронули.

Мы ехали без остановок. В Штутгарте-на-Одере нам велели сойти, здесь, неподалеку от города, в лесу, стоял лагерь смерти. Я увидела печи для сжигания людей. Пепел ссыпали прямо в реку.

Нас раздели, приказали вымыться, выдали полосатые халаты женщинам и штаны мужчинам. Нас четверых поселили вместе в одном бараке. Здесь жили еще несколько семей, всего человек шестнадцать, наверное. Примерно через неделю после приезда в нашем бараке кто-то сделал подкоп. Человека нашли и заживо сожгли. А потом выстроили нас всех во дворе и приказали сделать шаг вперед тем, кто знал о подкопе и не сообщил тюремщикам. Никто не признался. Тогда надсмотрщик достал пистолет и расстрелял каждого пятого в шеренге. Мы вчетвером стояли вместе, рядом с нами – семейная пара. Немец с пистолетом прошел мимо нас, а мужа беременной женщины убил, он был пятым.

Каждый день взрослых гоняли на работы в лес. Дядя был садоводом, и ему поручили засадить лагерь деревьями, чтобы еще больше замаскировать его сверху.

У нас с сестрой брали кровь для немецких солдат и офицеров, поэтому к работам нас не привлекали. Сколько брали и как часто? Да сколько и когда требовалось. Никто не следил за тем, чтобы прошло два-три месяца с последней кровосдачи. Часто из людей полностью выкачивали кровь, а тела сжигали.

Кормили нас хлебом с опилками, когда нужна была кровь, давали баланду. И все.

Чаще всего сжигали детей. Печи находились под землей, только трубы из земли торчали. Лагерщик подзывал к себе заключенного, тот делал пару шагов и проваливался в огонь.

Нас освободила Красная Армия. Потом мы работали в военной части вольнонаемными. Ухаживали за коровами, стирали, готовили. Детей и подростков, которые хорошо говорили по-немецки, наши военные просили общаться с местными детьми – наши войска продвигались к Берлину. Мы таким образом предотвратили не одну диверсию фашистов. Немецкие ребятишки, уверенные в том, что мы немцы, доверительно делились с нами сведениями, которые слышали от родителей.

Мы были при части до 16 августа 1945 года, проверку и регистрацию прошли во Франкфурте-на-Одере. Потом меня отправили в Казань работать на секретном химическом заводе. База была под землей, на ней разрабатывали взрывоопасные газы. В Казани я вступила в комсомол и закончила техникум.

В начале 1946-го в Казани обосновался авиационный полк. В один из вечеров я познакомилась с Евгением Колесниковым, мы стали встречаться, и вскоре поженились.

С мужем-военным я объехала пол-Европы, меняя части. Через много лет муж уволился в звании подполковника, мы переехали с двумя дочками в Краснодар.

Муж умер в 2012 году, ему был 91 год.

Loading...Loading...